Командир Особого взвода (Шарапов) - страница 101

— Там? — Нефедов глядел на меня и, похоже, думал о чем-то. — Ну пойдем, покажу тебе, кто там лежит.

Он подошел к Винторезу, я — шипя от боли поплелся за ним. Дышалось отчего-то с трудом, но в целом, нормально, бывало и хуже.

— Ласс, р'тисслар са,[8]- коротко приказал старшина, и альв, не переспрашивая, вынул еще одну иглу и всадил Кольке за ухо на всю длину. Меня передернуло, а он без усилия перевернул связанного на спину.

Я обомлел. Лицо Кольки-Винтореза отваливалось кусками. Кожа вспучивалась, ходила желваками, трескалась, а из-под нее… Во все стороны из-под этой треснувшей кожи топырились короткие шипы, точно у рассерженного ежа. На кончиках некоторых из них ворочались маленькие глаза, разглядывавшие нас с голодной тупой злобой. Существо дергалось, но не могло пошевелиться — видно, Ласс хорошо знал свое дело.

— Ч… ч-то это? — я сам не узнал своего голоса, который задребезжал и сорвался петушиным выкриком.

— Мангыс, — спокойно сказал за моей спиной Нефедов и чиркнул спичкой, — я же говорю — везучий ты, лейтенант.

— Он что… съел его?

— Взял. Но не целиком. А то, что осталось, сейчас мои ищут. Потому и не повезло твоему другу, ты уж извини. Мангыс ему мог и пальцем горло перерезать, да под руку ножик из американского сухпайка попался. А потом он за тебя взялся.

Старшина покачал на ладони мой «шварцметалл». Потом передернул затвор, и тот остался у него в руках. На землю посыпалась густая бурая ржавчина и куски пружины.

— Видал? Слепить на твой ствол Ржавое Слово ему было — как два пальца… облизать. А его бы «наган» не подвел. Подвело другое — что пытался себя вести как человек. На кой ему, сам подумай, тот револьвер сдался? Куда проще пальцем было тебя проткнуть. Тут он и прокололся, потому Ласс его взять и успел, воткнул свой стиалл куда надо. Вовремя мы…

— Как всегда, — пробормотал я. Пусто было в голове, пусто и холодно, и только одна мысль стучалась — что ж я Насте скажу, Сережкиной жене?

Брянские леса, 1944 год

Они пришли тогда, когда семеро нас, остававшихся в живых, уже ни на что не надеялись. На моих глазах умер Пушок, когда альвы срезали с него все, что можно, оставив голые кости, и вытянули красные нити жил, накручивая их на заостренные колья. Потом обмяк на веревках Кузьмич, перестав страшно кричать и материться, весь дымящийся и черный от ожогов.

Хуже всего была музыка — непрерывная, монотонная, сводящая с ума мелодия. Под нее, пританцовывая, двигались наши палачи, сдирая кожу, подвергая нас, одного за другим, немыслимым мукам, которые могут причинять только черные альвы. У них были безжалостные руки и рысьи глаза.