Я отошел к столу Моизи, стоял там и пил белый портвейн, пока снова смог взглянуть на бормочущий призрак моей матери. Взглянув на нее, я сказал:
— Ты сильно похудела, мама.
— Сынок, ты знаешь, мне пришлось работать не разгибаясь в огороде, чтобы посылать продукты на рынок. Весь огород засажен сейчас помидорами, вьющимся горошком, капустой, морковью, брюквой и…
Она остановилась перевести дыхание, и я подумал, может, мне и вправду вернуться вместе с нею, но, восстановив дыхание, она начала упрекать меня.
— Твой отец перестал пить, а ты начал. Ты стоишь у стола и пьешь вино, потому что не можешь поднять на меня свои глаза, красные от вина. Не надо, сынок, ничего не укладывай, мы покидаем это ужасное место немедленно и едем прямо на автостанцию.
Тогда я испугался и побежал к двери, и за дверь, и к своему ужасу увидел, что моя мать бежит за мной. Я оглянулся и увидел, как она выбегает от Моизи, бормочет что-то, как сумасшедшая, и мечется, не зная, куда бежать. Я поворачивал на каждом углу, но она бежала за мной. Потом я услышал полицейский свисток, и еще раз оглянулся. Она упала на тротуар, и ее арестовали, как пьяную.
Она продолжала кричать:
— Держите его, держите его, это мой сын, он убежал из дома, — не понимая, что это ее поймали и держат, а не меня.
* * *
Я слышал, как некоторые говорят, что не могут спать одни, другие — что не могут есть одни, или пить одни, или просто жить одни или умирать одни…
Я слышал, многие вообще ничего не могут делать одни, но я никогда не слышал о писателе, который не мог бы писать один. Большинство писателей, которых я знаю — несмотря на инстинктивное нежелание знать других, занятых тем же делом — я предпочитаю знать художников, сутенеров, да кого угодно, кроме, может быть, адвокатов и людей при исполнении закона и прочих, кто имеет возможность командовать, поскольку большинство из них оказывается нарушителями тех или…
Я знаю, когда предложение становится слишком длинным для ритма умственного дыхания читателя, не говоря уже о писателе, поэтому позвольте мне закончить то, что я начал говорить, оставить этот предмет и идти дальше. Я не знаю ни одного писателя, который бы говорил, что не может писать один. Ну и как это выглядит в простом утвердительном предложении?
Хотя я всегда рассматривал писательство как самое одинокое занятие по эту сторону смерти, тем не менее у меня есть склонность быть писателем, который предпочитает не писать один, особенно после полуночи, и я знаю, что в этом утверждении прячется противоречие, но от него никуда не денешься. Я думаю, что от многих противоречий, маскирующихся под парадоксы — или не маскирующихся — никуда не деться, из-за противоречий того слова из шести букв, которое для меня является синонимом слову «существование», противоречий сущности и значения, да и вообще — противоречия практически бесконечны по эту сторону смерти, и я вполне осознаю, что три раза упомянул смерть на одной-единственной странице — или поверхности для размещения слов. Наверное, это потому, что я пишу один после полуночи. Тиканье будильника — наиболее интимный шум в жизни. Я называю его шумом, а не звуком. От него чувства раздражаются еще больше, чем от предутреннего мусоровоза. Он так настойчиво. И я понимаю, что это наречие без глагола, но существуют нарушения правил и порядка писания, которые я позволяю себе, даже не осознавая этого. Моизи как-то сказала: «Ты хитрый», но при этом она не имела в виду, что я умный. По-моему, это было единственный раз, когда она сказала мне что-то не с целью меня утешить, хотя и это каким-то образом доставило мне массу утешения, потому что я давно уже, если не всегда, понимал, что хитрость принадлежит к тем животным сторонам человека, что помогают ему выжить в обстоятельствах, не самых лучших для выживания.