который будто огромная черепаха возвышается посреди гавани. Обслужив особняки на Ист-Бэй-стрит, затем на Рейнбоу-роу, я поворачивал налево, назад на Брод-стрит и принимался за нее, лавируя среди машин, прогуливающихся адвокатов, молодых сотрудников и старых зубров из агентства недвижимости Райли, транспортного агентства, мэрии и тому подобных заведений. Последнюю газету я всегда бросал на крыльцо универмага мужской одежды Генри Берлина.
Больше Чарлстон мне не принадлежал, я передавал его в распоряжение другим ранним пташкам, у которых притязаний было больше, чем у меня, я же уверенней себя чувствовал в предрассветных сумерках.
За три года старшей школы я стал неотъемлемым элементом утреннего городского пейзажа к югу от Брод-стрит и даже местной достопримечательностью. Люди говорили, что они сверяют по мне часы, когда я проезжаю мимо их домов до или после рассвета. Все знали о смерти моего брата, о моем нервном срыве и болезни, и, оглядываясь назад, я понимаю — всей душой переживали за меня в течение долгого срока моего наказания. Взрослым нравилось, что я всегда в спортивном пальто, в белой рубашке и при галстуке, дешевые мокасины начищены. Им нравились мои вежливые, чуть ли не чопорные, манеры, ненавязчивость в общении и то, что я всегда приносил угощение для кошки или собаки, если таковые были в доме. К тому же я помнил всех питомцев по именам. Я не забывал спросить о здоровье детей. Мои клиенты сочувственно относились к моей болезненной застенчивости, но отмечали, что я держусь с каждым днем все непринужденней. Им нравилось, что в дождь я не ленюсь выехать на час раньше и слезаю с велосипеда, чтобы положить газету на сухое крыльцо, не рискуя ее бросать, как обычно. Позже они уверяли, будто ничуть не сомневались во мне, в моей способности стать очаровательным и вполне светским молодым человеком.
Но 16 июня 1969 года, проезжая два коротких квартала между универмагом Берлина и церковью Святого Иоанна Крестителя, я думал о себе как о прирожденном неудачнике, который в свои восемнадцать лет ни разу не был на свидании, не танцевал с девушкой, не имел друга, не получал оценку А.[8] Не удалось мне также забыть то мгновение, когда я увидел своего беззаботного, необыкновенного брата в ванне, залитой кровью. За время, прошедшее с того дня, ни отец, ни мать, ни один психиатр, ни один священник, ни один знакомый или родственник не смогли указать мне, помеченному печатью дьявола, путь к нормальной человеческой жизни. На похоронах брата во время церковной службы я ушел в туалет, закрылся в кабинке и там, не сдерживаясь, рыдал, потому что считал эгоизмом показывать свое безутешное горе совершенно раздавленным родителям.