Вот этого я тогда не понимал. А с годами дошло — вундербаре ауген… За это жутко уважаю его теперь. Самому-то изведать не пришлось — не каждому на земле выпадает такая любовь, чтоб всем чертям, всем врагам — всему свету назло! Я ж, глупый, думал, что он трус, потому что немец. Немцы для нас все до одного были трусы и гады. А было это своего рода геройство — чтоб идти сквозь годы, как сквозь строй с пинками да выхарками, и терпеть все это, выносить покорно без слов. Только для того, чтобы видеть мамкины глаза.
Я ту фотографию зачем-то взял с собой. Вечером у печки посмотрел еще, порвал на мелкие клочки и выбросил.
Когда немец по хозяйству на улицу вышел, стал я допытываться у мамки, осталась ли от отца фотография. До того не догадывался спросить.
— Нет, — сказала она порывисто, будто тоже порвала что-то голосом.
— Иоганн тебя не бьет?
— Нет, — повторила она и внимательно на меня посмотрела. — Чего ты?
— Так, — уклонился.
— Он меня любит, — сказала резко. И поправилась: — Любит, наверно…
— Это отец тебя любил, — закричал я. — А Иоганн — нет! Немцы любить не умеют!
— Зря так думаешь, — растерялась мамка. — Сколько лет Иван с нами живет — неужто не заметил еще?
Немец занес дрова, сунулся печку растопить — холодно еще было, а там обрывки эти. Присвистнул: «Доннерветтер!» — большой, страшный, волосы взлохмаченные:
— Иди сюда, малшик.
Я подошел, ноги не гнутся. Думал, убьет.
— Ты делаль?
Я кивнул.
Иоганн собрал обрывки в газету и велел склеить фотографию, как было. И все. Даже подзатыльника не дал.
К ночи они с мамкой натрескались. И снова мамка плакала, по башке его дубасила и кричала, что фашист он, подлюка и сволочь. Иоганн на руки ее схватил, сжал, будто задушить решил, я аж испугался — но нет, мамка успокоилась, затихла. Он покачал ее, побаюкал как маленькую, и она уснула. А он в сенцы спать пошел.
Тогда-то я и решился на дело страшное…
Утром того дня девчонка одна, что жила по соседству и лучше других ко мне относилась, предателем меня обозвала. Мне это было хуже, чем по морде дать. Тем более перед Праздником Победы. И нож длинный, которым чушку резали, я утром же и припрятал на задворках…
Вроде не таясь зашел. Отчаяние источило: пусть, думаю, хоть зарежет, если нож отберет. А он дрыхнет без задних ног, да спокойно так, будто уже готов. Навалился я на него со всей силы, какую в себе собрал. Он только всхрапнул малость, и кровь пошла горлом. Жаркая, железом пахнет…
Так что убивец я. Гад и убивец… Ну, вот и все, помощничек. Ты только это… не болтай никому.
…Как и предполагалось, работа подвалила лишь к вечеру. Проходчики собрались к выходу. Димка схватился за фонарь.