Сказав это, Ладас снова сплюнул и отправился дальше.
В то время как христиане и христианки убирали урожай со своих полей, ага, запершись у себя дома, ничего не ел, не пил. Он то расхаживал по комнате, мертвецки пьяный, и раз так упал, споткнувшись, что чуть не сломал себе шею, то сидел, скрестив ноги на подушке, курил трубку, размышляя о бренности всего земного, и с увлечением следил за колечками дыма, поднимающимися из его трубки и медленно тающими в воздухе. Но однажды утром ага все-таки встал, оделся и позвал к себе старуху горбунью.
— Оседлай лошадь, положи в сумку хлеба, мяса и бутылку раки. Поеду в Большое Село, сяду там на дьявольскую машину и направлюсь в Измир. Следи за домом, чтоб никто сюда не заходил и чтоб никто не узнал о моем отъезде; иначе, несчастная, когда вернусь, я и тебе отрублю нос, уши и горб! Слышишь?
— Слышу, дорогой ага, слышу, поезжай, да пошлет тебе господь удачу! — ответила старуха Марфа.
А про себя захихикала: «Едет снова поискать какого-нибудь Юсуфчика в Измире, будь он и все они прокляты!»
Глубокой ночью, чтоб никто его не увидел, ага сел на лошадь и тайком выехал из села.
— И как только моя глупая башка не могла додуматься до этого столько дней! Вот тебе! — пробормотал он и сам себе показал дулю.
Через несколько дней жатва закончилась, крестьяне заскирдовали хлеба и начали молотить, веять, таскать урожай в дома. Панайотарос отвез весь свой урожай на мельницу, смолол его, привез муку домой, велел жене и дочерям замесить тесто, а потом достал пистолет, стал посреди двора и принялся стрелять в воздух. Было известно, что ага уехал, и теперь никого не боялся Панайотарос. Вот он и вытащил пистолет из-под балки, где хранил его, и начал стрелять, крича жене и дочерям:
— Вон! Вон! Уходите! Отправляйтесь ко всем чертям! Я хочу остаться один!
Прибежали соседки, пали к его ногам, умоляли его успокоиться. Жена и дочери плакали. Но он все больше и больше свирепел и орал: «Вон! Вон!» Схватил их за волосы, вышвырнул из дома, запер двери на ключ, достал большую бутылку раки из шкафа, колбасу, которую купил на закуску, разложил вокруг себя горячие лепешки и улегся, полуголый, под оливковым деревом посреди двора.
Он ел, пил, время от времени хватался за пистолет и стрелял, потом валился на спину, делал руками и ногами непристойные жесты. «Это тебе, подлое, — кричал он небу, — тебе, подлое!» И снова жрал и пил.
Несколько дней и ночей слышали соседи, как он ревел и стрелял в воздух, а иногда начинал петь. Но понемногу его голос охрип, выстрелы почти прекратились. Через щель в воротах соседи подсмотрели — он был совсем голый, его рыжая борода стала серой от блевотины, он лежал навзничь, делал те же непристойные жесты, обращаясь к небесам, и через силу хрипел: «Вот тебе, подлое! Вот тебе, подлое!»