Погружаясь в сон, я старался представить себе молодого, высокого, светловолосого Артура Ремлингера, подкладывающего бомбу в мусорный бак — посреди какого-то города, похожего, воображалось мне, на Детройт. Однако заставить себя задержаться на мысли об этом я не мог, а именно таким был способ, который позволял мне понять, что я нащупал нечто важное. (Я не смог, к примеру, мысленно нарисовать бомбу.) Потом я начал придумывать мой разговор с американцами. Представил себе, как мы идем по главной улице Форт-Ройала, не под холодным, хлещущим нас ветром октября, но в солнечный, ясный день конца августа, похожий на тот, в какой я сюда приехал. Большая ладонь Джеппса лежит на моем плече. Им обоим хочется знать, прихожусь ли я родственником Артуру Ремлингеру; американец ли я; почему я забрался в такую даль, в Канаду, а не учусь, как полагается, в школе; где мои родители; что у этого Ремлингера на уме; был ли он женат; известно ли мне его прошлое; есть ли у него пистолет?
В последние минуты бодрствования я думал не о том, что знаю ответы на эти вопросы (не считая того, что про пистолет), они меня не тревожили. Как это часто случалось со мной, я уже заснул, но какое-то время полагал, что не сплю. Впрочем, в более поздний час той ночи я вдруг пробудился и услышал стенания коров, дожидавшихся на бойне утра, урчание остановившегося перед отелем на красный свет грузовика. Все было как обычно. И я снова заснул — на те несколько часов, какие у меня еще оставались.
Следующий день, пятница, четырнадцатое октября, навсегда останется самым потрясающим днем моей жизни — из-за того, чем он закончился. Однако по большей части он ничем от других дней того времени не отличался. Все утро я размышлял сначала о том, что поделывают в «Оверфлоу-Хаусе» американцы, потом о них же, бродивших по холодному Форт-Ройалу под снегом, дождем и снова снегом. Ветер лупил по раскачивавшемуся светофору, тротуары покрывались коростой льда, горожане старались не высовывать, если удавалось, носа из дому. Я не имел никакого представления ни о том, что могут сделать американцы, ни о том, что вообще может произойти. В красноватом свете раннего утра я полностью отмел результаты моих реверсных размышлений — касательно того, что американцы не те, кто они есть, или что Ремлингер не тот, кто он есть (убийца), или что американцы скоро поймут: пытаться изобличить его — пустая затея, и поведут себя соответственно. Я, правда, не понимал, каким образом им удалось бы за пятнадцать минут разговора в продымленном, людном баре выяснить то, что они хотели (понять, написано ли на лице Ремлингера слово «убийца»), а после решить, что делать дальше. Я помнил слова Чарли — американцы не питают большой надежды на то, что Ремлингер окажется нужным им человеком. А потому у них, скорее всего, нет точного понимания того, как им следует поступить, уверовав в его виновность. Может быть, именно сейчас они и пытаются это придумать. Чарли полагал — во всяком случае, мне так показалось, — что они могут попытаться убить его, для того и прихватили с собой пистолеты, или похитить, чтобы он предстал перед судом Мичигана. Однако и то и другое вроде бы не отвечало ни их характерам, ни добродушию, с которым все трое беседовали в баре. Ясная картина у меня никак не складывалась, хоть я весь день и думал о ней постоянно. От этих мыслей в животе моем начались и полезли вверх по ребрам зудение и трепет, обыкновенно извещавшие меня, что предмет моих размышлений значителен, что следует отнестись к нему со всем вниманием.