В самом начале сегодняшней встречи в отношении Ковалева к Пашкову чувствовалась невольная сдержанность. Конечно, перед ним совсем новый человек, но наслоения давних лет давали себя знать, их трудно было пересилить, притаилась спекшаяся настороженность к себялюбцу тех времен.
Помимо воли наплывали картины: драка в столовой, исключение Геши из комсомола. Самоволка на пути в Ленинград… Но ведь все это — полжизни назад, быльем поросло еще в офицерском училище!
Пашков, словно понимая состояние Ковалева, не торопился рассказывать о себе, держался просто, ничуть не навязываясь. В конце концов Ковалеву стало совестно за свои злопамятство, недоверчивость, будто уличил себя в чем-то недостойном.
— Я рад тебя видеть, — сказал он искренне, кладя ладонь на рукав кителя Пашкова.
— А и тебя, — положил поверх руки Ковалева свою Пашков. — И, знаешь, — словно через силу, но вовсе не оправдываясь, а как бы успокаивая, тихо сказал он, — если я чего и добился в жизни, то только собственным трудом… Можешь мне поверить.
Вероятно, об этом и не следовало говорить, но верх взяло желание сбросить хотя бы тень подозрения, что какую-то роль сыграли отцовские связи.
Пашков говорил правду. Он был командиром батареи, дивизиона, не искал легкой тропы. Уже имея двух детей, учился в академии, нес службу в отдаленных гарнизонах, не сетуя на нее. Наедине с собой, вспоминая о юности, был благодарен товарищам за то, что сделали они для него.
Когда Пашкова порой заносило, а бывало и такое, находил силы скручивать себя.
И если теперь у него в полку появлялся человек, чем-то напоминавший ему Осман-пашу, Геннадий Степанович строгой требовательностью и дружелюбием старался сократить для него сроки «очеловечивания».
— У тебя большая семья? — спросил Ковалев.
— Сам-пят. Сын учится в химическом институте, две девицы — на выданье. И жена Лариса. Ты, возможно, видел ее, когда мы учились в Ленинграде.
Лариса, после окончания консерватории, ездила всюду с Геннадием, куда посылали его служить. Где преподавала в музыкальной школе — и он отвозил ее за десятки километров на работу и привозил оттуда, — где давала концерты.
Пашков никогда не чинил ей препятствий в гастрольных поездках, хотя внутренне остро переживал и разлуки, и невозможность дать Ларисе, великолепной пианистке, большой простор.
Он порой даже поражался своей приверженности семье. Все эти, в юные годы напускные, замашки присяжного донжуана были смешным мальчишеством, не выражали, оказывается, его истинного существа.
— О твоих семейных делах мне писал Семен, — сказал Пашков.