С едой Рембрандт справился удачно: он глотал волокна мяса, не давясь ими, медленно подносил ко рту дрожащую ложку, не расплескивая чечевичный суп, и все-таки глубокое беспокойство снедало его: он что-то должен сделать.
Старуха и ученик убрали сухари, мясо и суп и поставили на стол гроздья винограда, присланные госпожой де Барриос. Она сама, держа в смуглых пальцах маленькие, усыпанные драгоценными камнями ножницы, срезала эти гроздья с пустой, уже лишенной листьев лозы в лабиринте господина Лингелбаха… Что за чепуха! Опять он путается. Нет, надо лучше следить за собой — он и без того чуть не опрокинул бокал с вином. В эту минуту в дверь постучали, Рембрандт на мгновение вообразил, что это Титус, и даже не осудил себя слишком строго за такую бредовую ошибку: если живые растворяются в свете, то такая ли уж большая разница между ними и мертвыми? Но это был не Титус, не Хендрикье, проводившая Гертье и ее брата Виллема до фургона, который доставит их в Хауду, не Саския, побывавшая у госпожи Пинеро, где ей объяснили, как следует хранить дорогие вещи. Это был доктор Тюльп, такой туманный, что было грех винить человека, если ему показалось, что врач еще носит брыжи.
— Ну, как мы себя чувствуем? — спросил гость голосом таким же далеким, какими стали для художника все голоса, после того как он услышал шум моря, вырвавшегося из берегов.
— Очень недурно, очень недурно!
Это сказал сам Рембрандт и, как ему показалось, не солгал: он ведь погрузился в бесконечный поток света, а для человека, всю свою жизнь посвятившего поискам света, это было далеко не самое худшее из возможных положений. Художник почувствовал, что улыбается.
Между остальными завязался разговор, но Рембрандт не принял в нем участия и продолжал есть виноград, отрывая ягоды от корешков, разжевывая беззубыми деснами и выуживая косточки языком: это хоть отчасти успокаивало его тревогу.
— Не ешь так много винограда, отец. У тебя разболится живот, — вмешалась Корнелия.
— Оставьте его в покое, — заступился за друга доктор. — Виноград ему не повредит.
И художник услышал, как тот же голос, рядом с ним за столом, спросил:
— Как ребенок?
Ребенок? Какой ребенок, Ромбартус, выхваченный из черной колыбели и еще на одно мгновение спасенный любовью от когтей смерти? Нет, это было давно… Ребенок на картине? Но в том виде, в каком Рембрандт оставил его, никто бы не признал в нем ребенка. Это был еще просто комок, окруженный сиянием, которое он излучал, но Арт придаст ему форму, Арт допишет его в манере учителя, и, пожалуй, люди не догадаются, кто заканчивал полотно…