Затем они все вчетвером поплакали об умершем и новорожденной. Слезы прояснили глаза и мысли художника, и у него хватило ума сказать, что он счастлив иметь внучку: женщины такие заботливые, красивые, добрые, — говоря это, он гладил теплые волосы Корнелии, — и он очень рад, что на свет появилась еще одна женщина…
Ван Рейны посидели еще немного, выжидая, когда мимо начнут проезжать телеги, но Рембрандт не знал, как они с дочерью провели это время и о чем шел разговор. Художник силился припомнить, что сказал Симеон, возвращая ребенка матери, но так боялся сделать еще одно неудачное замечание и вызвать неловкость, что искренне обрадовался, когда они с Корнелией благополучно выбрались за дверь. Первый же возчик, которого девушка окликнула, согласился подвезти их до самой Розенграхт и не взял монету, которую протянула ему Корнелия. Теперь свет кружился вокруг Рембрандта, как кружился снег в ту ночь, когда он выбежал вслед за господином ван Хадде, чтобы сказать, что бесплатно напишет портрет доброго и верного слуги синдиков. «Ваш добрый и верный слуга…» — «Да пребудет с вами бог…». Нет, это не имеет никакого отношения к Симеону. Так говорят меннониты, когда желают кому-нибудь спокойной ночи. Телега была нагружена мешками с зерном. Художник привалился к ним спиной и попробовал отвечать Корнелии, которая, как все женщины в таких случаях, восторгалась красотой ребенка. А Рембрандт видел отца и Адриана, отряхивающих с одежды солодовую пыль, ровные бескрайние поля и вращающиеся крылья мельницы.
Теперь все они дома — и Геррит, и Адриан, и Лисбет, и он сам… Нет, он опять путает. Лампа, которую он принял за светильник на кухонном столе в Лейдене, на самом деле качалась в руке Корнелии.
Дочь шла впереди него по лестнице, а Ребекка и Арт следовали за ними, говоря, что он очень устал и теперь хорошо уснет. Дальняя дорога, глубокий долгий сон…
Когда они поднялись наверх, художник отказался идти в спальню и настоял на том, что проведет эту ночь там, где провел уже много ночей, — на кушетке в мастерской. Что бы ни говорили его домашние, он не уснет, пока не вспомнит этот текст. А лежа близ картины и вдыхая запах свежей краски, он скорее сумеет вызвать желанные слова в своей непослушной памяти. В свете ламп, принесенных Корнелией и Артом, Рембрандт увидел неясные пятна — другие картины, выстроенные вдоль стены: «Руфь и Вооз», «Семейный портрет», «Блудный сын»… Сегодня они были ему не нужны. Рембрандт не стал раздеваться — он был слишком утомлен, а просто лег на кушетку и повернулся спиной к полотнам, чтобы они не отвлекали его от «Симеона во храме», но он не столько видел, сколько вспоминал слепого старика и его умирающее лицо, поднятое к сиянию, исходящему от незаконченного тела божественного младенца, которого он держит в своих морщинистых руках. И когда из комнаты унесли последнюю лампу, художник уставился в темноту, наблюдая за хлопьями, нитями и пушистыми перышками света, танцующий вихрь которых то останавливался, то повисал в воздухе, то удалялся. В этих остановках, в далеких голосах, желавших Рембрандту спокойной ночи, в замиравших внизу шагах был покой. Покой… Он обрел его и наслаждался им, пока бархатистая тень, прекрасная и величественная, не поглотила последние нити сияния. «Боже, видели очи мои свет, — вот что сказал старый Симеон. — Ныне отпускаешь слугу твоего с миром».