Адмирал Макаров угрюмо отвел глаза и беззвучно выругался. Впереди ожидались минные поля, и, хотя планы этих полей имелись, нельзя было исключить навигационную ошибку. Штурмана бегали вкруг боевых карт, каждые несколько минут наносили точку, треугольник ошибок и истинный курс. Таблица девиации была старой, прокрутить свежую девиацию не успели, и тут пара-другая градусов могли сыграть свою роковую роль. К тому же карты морского штаба, хотя и были точными относительно глубин и береговых очертаний, не содержали сведений о господствующих течениях в это время года.
В рубке было темно, только квадрат штурманского стола светился желтым прямоугольником да тускло горела подсветка путевых компасов. Все огни и знаки вдоль береговой линии вследствие начала военных действий были потушены, и поэтому приходилось идти исключительно по прокладке.
Прежде чем стемнело, удалось запеленговать три береговых ориентира, получить свое место с очень хорошей точностью и определить скорость бокового сноса вследствие местного течения. Теперь оставалось молить высшие силы о том, чтобы в этом проходе в ночи течение сохранялось постоянным и прокладка оставалась в пределах обычной погрешности. Это уже напоминало не обычную штурманскую работу, а какое-то ночное колдовство. Флагманский штурман, прежде чем поставить очередную точку и назвать курс следования, молился каким-то своим штурманским богам, прожевывал губами цифры, остро отточенным карандашом на полях карты чертил одному лишь ему понятные знаки и наконец выдавал единственную фразу:
— Курс семьдесят два!
Рулевой громко репетовал курс и чуть перекладывал штурвал вправо.
Макаров шептал сам себе: «Осторожнее... осторожнее...» и, не дыша, заглядывал через плечо флагманского штурмана. Минные поля на карте казались штабной фикцией, не более, но все кожей чувствовали по обе стороны броненосца подводные шарообразные бутоны на минрепах, ждущие своего мгновения, чтобы расцвести цветами смерти для любого, кто сломает хрупкие рогатые тычинки, обильно утыкавшие бока шаров.
В углу рубки, никем не замечаемый, сидел художник Верещагин и лихорадочно заполнял на-бросочные картоны своего походного блокнота. На его коленях стоял маленький керосиновый фонарик, отбрасывая дрожащий свет не далее быстро двигающейся руки художника.
Шелестел карандаш Верещагина, скрипели карандаши штурманов, и это был единственный шум, помимо шума механизмов глубоко внизу, в машинном отделении. Ход был тихий, но достаточный для того, чтобы корабль слушался руля.
Верещагин рисовал в основном очертания лиц, движения рук и характерные позы всех, кто попадал в освещенное пространство. Это были даже не художественные фразы, а просто обрывки, буквы, куски тканей и людей. Потом он все это вспомнит, перенесет на холст, а сейчас он должен успеть, пока офицеры не видят его и не принимают героических поз и значительных лиц.