Желтая струя ударила в широкий плоский нос Цезаря. Лев метнулся в другой угол, но струя настигла его и там. Цезарь взревел, жмуря глаза, отбиваясь от струи лапами. С гневным рыком он бросился на человека, но решетка пресекла его бросок.
Цезарь отскочил назад, присел на лапы, ударил кончиком нервно дрожащего хвоста о пол и снова яростно, с ревом прянул на решетку, пытаясь достать оскорбителя.
– Сволочь! – злорадно щерясь, сказал косматый, наслаждаясь бессилием льва, и смачно плюнул ему в морду.
Плевок не долетел до льва, но все-таки доставил человеку чувство полного, законченного удовлетворения.
Возле дощатых ворот, которыми зверинец сообщался с темным коридором, выводившим в само здание цирка и на манеж, стояла ржавая железная бочка. Из медного крана над нею размеренно капало.
Почесываясь, одергивая на себе одежду, человек умылся над бочкой из крана, погляделся в осколок зеркала, вставленный в щель дощатой, побеленной известкой стены. Из зеркала (осколок был маленький, физиономия не помещалась вся сразу) на него глянули по отдельности густой спутанный клок волос надо лбом, небритая щека, продолговатый, как черносливина, глаз в набрякших веках, сумрачно-темный, скучный, без живинки, затем крупный, слегка наклоненный на сторону нос, тонкая слабая шея с костяным бугорком кадыка, просвечивающим сквозь густую, уже далее начавшую курчаветь щетину.
Физиономия была не из приятных – бродяжки-нищего, какие в изобилии встречались когда-то на вокзалах, скрючившись, ночевали на подсолнуховой шелухе под лавками, ездили на буферах, крышах, в вагонных тамбурах. Она, эта физиономия, постоянно, день ото дня, видоизменялась с прибавлением волос и даже на самого звериного сторожа производила впечатление чужой и незнакомой, когда он гляделся в осколок зеркальца возле бочки или проходил мимо большого коридорного трюмо, поставленного для артистов, чтобы перед выходом на арену, к публике, они могли в последний раз проверить исправность своего туалета.
Маленький треугольный осколок зеркала настойчиво убеждал побриться, состричь с головы наросшую копну волос, придать себе нормальный человеческий облик, но звериный сторож, обозрев свою наружность, остался вполне доволен ею. Щербатой расческой, торчавшей из щели рядом с зеркалом, он продрал несколько раз по спутанным, пружинно-жестким волосам, кое-как победил их своевольство, примял их к голове, пригладил, напустил с боков на уши густые пряди – и на этом его утренний туалет был закончен.
В зверином стороже, как видно, был талант настоящих артистов, органически присущая им способность к трансформации: даже такое нехитрое и недолгое прихорашивание существенно видоизменило его облик. Теперь он уже не выглядел как вокзальный бродяжка, жалкий бездомник, теперь в нем открылось, проступило что-то совсем другое – что-то сугубо артистическое. Теперь его можно было принять за бывшего актера, знавшего хорошие времена, но по каким-то причинам выбитого из колеи, разлученного со сценической карьерой, вынужденного сойти на много ступеней вниз и тяжко удрученного таким поворотом своей судьбы.