Любочкин ответил:
— Я на волю иду.
— Ну и что ж?
— Как что? — осипшим голосом быстро заговорил Любочкин. — Ты знаешь, воля что? Вот я с тобой говорю, вещи собираю, а руки дрожат, в глазах темно, колокол горячий бьет! В голове словно муравьи или блохи скачут, шуршит все! Воля для меня лучше женщины; к воле сильней в сто раз тянешься.
— Это верно, — сказал Беломыслов. — Свобода — высшее благо. — И он запел вполголоса:
Ну, товарищи, должны расстаться мы,
Выпускают вас из матушки-тюрьмы.
Голос у него был протяжный, мягкий, и Степан, послушав немного, сказал:
— Это, брат, моя песня, а не твоя, — и начал подтягивать:
Передал бы я поклоны, да, ей-ей,
Нет давно уже ни близких, ни друзей...
— Да, это не его песня, — громко перебивая пение, сказал Тугаров. — Его песня, знаешь, какая:
Слушай, братцы, мой приказ,
Коль веду я в баню вас...
Соловей, соловей, пташечка...
— Ну, товарищи, ну зачем же? — расчувствовавшись от пения, сказал Беломыслов. — Ну, право же, зачем нам собачиться в последнюю ночь? Может быть, мне суждено погибнуть на фронте, но я до последнего часа буду вас вспоминать как самых близких мне, кровью, потом и слезами связанных со мною друзей.
— Защитники царя, социал-патриоты — не товарищи мне, — сказал Тугаров, — хоть бы меня с вами связывала сорокаведерная бочка пота. А насчет слез и крови — это словечки.
— Ей-богу, молодец! — сказал Беломыслов. — Кремень, а не человек. И воля и сердце — все кремневое.
Степан забрался на нары.
— Вы спите, товарищ Кагайдаковский? — спросил он.
— Нет, — ответил Кагайдаковский. — Меня все занимает: неужели вам не хочется ни на кого походить?
— Как походить? — изумился Степан.
— Ну как же; разве не помните наш разговор недавний?
— А, это... Тут такое было, что чего хочешь забудешь.
— Вот это напрасно, — вдруг с оживлением сказал Кагайдаковский. — Это совершенно напрасно. Я, например, могу думать о солнечном закате на Средиземном море, когда хлещет дождь и двадцать конвойных и смотрителей подбираются к моей печенке или когда у меня ночной обыск производят. Настоящий человек с революционным сердцем должен создать железную скорлупу вокруг своего нутра, иначе худо ему.
— А я, по-вашему, настоящий человек? — спросил Степан и почувствовал, как важен для него ответ Кагайдаковского.
Кагайдаковский молчал некоторое время.
— Так как же? — спросил Степан.
— Вы прямой, сильный духом, — сказал Кагайдаковский, — а вот настоящий ли вы человек революционного сердца, я сказать не могу. Вы еще молоды, а это даром не дается, это нужно заслужить вещами, еще более трудными, чем каторга.