— Рассчитываете ли вы, монсеньор, провести весну и лето в Варшаве?
— Вчера я на это рассчитывал; но может случиться, что вы мне помешаете.
— Я надеюсь, что не нарушу ни одного из ваших планов.
— Служили ли вы когда-либо военным?
— Да; но смею ли я спросить, почему В.М. задает этот вопрос? Потому что…
— Ничего, совсем ничего. Я спросил, просто для того, чтобы что-то сказать.
После получаса езды коляска остановилась у ворот прекрасного сада. Мы вышли и направились, в сопровождении всего двора месье, к беседке из зелени, которая не была еще зеленой этого 5 марта, и в глубине которой стоял каменный стол. Охотник положил на этот стол два пистолета длиной по полтора фута, достал из кармана кошелек с порохом, затем весы. Он раскрыл пистолеты, отвесил пороха, пули, зарядил их, закрыл до упора и сложил их крестом. Браницкий, самоуверенный, предложил мне выбирать. Лейтенант-генерал громко спросил у него, не дуэль ли это.
— Да.
— Вы не можете здесь драться; вы находитесь в Старостии.
— Это ничего не значит.
— Это много значит, я не должен быть этому свидетелем; Я состою в страже замка, вы меня удивили.
— Молчите. Я отвечаю за все, я должен сатисфакцию этому благородному человеку.
— Господин Казанова, вы не можете здесь драться.
— Почему же меня сюда отвезли? Я буду защищаться везде, даже в церкви.
— Обратитесь со своими соображениями к самому королю, и заверяю вас в его поддержке.
— Я сам этого хотел бы, мой генерал, если бы Его Превосходительство захотел сказать мне в вашем присутствии, что он сожалеет о том, что произошло между ним и мною вчера.
Браницкий на мое предложение посмотрел на меня искоса и сказал гневно, что явился сюда со мной, чтобы драться, а не на переговоры. Я сказал генералу, что он сможет засвидетельствовать, что в том, что зависит от меня, я хочу избежать дуэли. Он уходит, держась за голову. Браницкий настаивает, чтобы я выбирал. Я отбрасываю свою шубу и указываю на первый попавшийся пистолет. Браницкий, взяв второй, говорит мне, что гарантирует своей честью, что оружие, что я выбрал, исправное. Я отвечаю, что проверю его на его голове. На этот ужасный ответ он бледнеет, бросает свою шпагу одному из своих пажей и обнажает свою грудь. Я вынужден с сожалением поступить так же, потому что моя шпага — единственное мое оружие, кроме пистолета. Я показываю ему также свою грудь и отхожу на пять или шесть шагов, Подстольничий делает так же. Теперь мы уже не можем отступить. Видя, что он тверд, как и я, со стволом пистолета, обращенным к земле, я снимаю левой рукой свою шляпу, попросив чести стрелять в меня первым, и встаю в позицию. Подстольничий, вместо того, чтобы стрелять сразу, теряет две или три секунды, чтобы вытянуть руку и спрятать голову за ложем своего пистолета; но обстоятельства не позволяют мне ожидать, пока он устроится с удобством. Я стреляю в него точно в тот момент, когда он стреляет в меня, и это очевидно, потому что все жители соседних домов скажут позднее, что слышали только один выстрел. Когда я увидел, как он падает, я быстро спрятал в карман свою левую руку, которую почувствовал раненной, и, отбросив пистолет, подбежал к нему; но каково было мое изумление, когда я увидел три обнаженные против меня сабли в руках трех доблестных палачей, которые мгновенно бы меня изрубили, стоящего на коленях, если бы Подстольничий громовым голосом не заставил их окаменеть, крикнув: