В избе нашей, осевшей, с поломанным и выщербленным полом, было сегодня по–особенному весело. Мать с братишками убралась, вымыла стол, так кстати починенный вчера мною, выскоблила лавки, пол. Прибрана даже лохань. На ней доски, а сверху тряпье. На лохани сидят два мужика. Вообще, в нашей избенке мужиков много, а возле матери — бабы. Она угощает их нюхательным табаком из трехгранного пузырька, и бабы, нанюхавшись, громко чихают, а мужики смеются, отпуская им такие словечки, которые совсем некстати между заутреней и обедней.
За столом — кузнец соседней деревни Никанор. Он куда богомольнее отца и дяди Семена. Это строгий, с широким лицом и кустом темной бороды, мужик. Он не пропускает не только ни одной службы по воскресеньям, но даже вечерни. В церкви у него свое место, где, кроме него, никто не становится. Говорят, он проклял за что‑то своего сына, и тот куда‑то скрылся. Кузнеца не столько уважают, сколько боятся. Он знаком с земским начальником.
Кроме матери, на меня никто не взглянул. А я заметил, что ни на лавках, ни на кутнике не видно лепешек. Мать куда‑то их спрятала. Покосился на печь: чуть виден край решета; в нем‑то и есть лепешки. Мы с матерью с одного взгляда понимаем друг друга. Едва я взглянул на нее, как она поднялась, взяла ведро и вышла в сени. Через некоторое время вышел и я. Ведро она взяла для близира. Это я знаю. Она полезла за пазуху и вынула оттуда лепешку. Она припасла ее заранее, чтобы при всех, особенно при ораве наших ребятишек, не лезть за ними на печь. И я знаю, что никому она, кроме меня, лепешек не давала.
— На, не показывай только тем…
С теплой лепешкой ухожу на огород. Уже показались всходы картофеля, зеленеют листья конопли. Они поднялись вершка на три и чуть заметно колышутся. Переулком едут подводы. Это из соседних деревень к обедне. На телегах празднично одетые люди. Лица у них веселые. И лошади идут будто по–праздничному. И на сердце радостно… Эх, так бы вот и жить весь век, как сейчас! Не надо будней! Сплошное бы воскресенье! Как это хорошо! Но помимо воли вспоминаю стадо, и сердце сжимается от боли. Жалко мне отца. Ненавижу его — и в то же время какая‑то жалость к нему.
В избе идет горячий спор. Ничего в нем не понять. Все кричат. Особенно Иван Беспятый. Он схватился с кузнецом. Вот–вот начнет его ругать по–матерному, но, удивительно, как сдерживается. Он знает, что кузнец даже черным словом никогда не обмолвится.
Кричат опять о земле. Кузнец говорит негромко: он осуждает мужиков тех деревень, которые подняли «скандалы» на барских землях. Он говорит, что посягнуть на собственность, на дарованную помещикам землю, никто права не имеет. Он говорит то самое, что и Василий Госпомил, но только складнее.