Крушение (Самарин) - страница 104

Но всеобщему закону природы Алькандр отвечает унынием мыслящей особи. Он — зияние в этой всеобъемлющей наполненности, капля воздуха, блуждающая в тёплом мраке земли. На спокойное безбрежное величие материи он наводит зеркало своего тревожного конечного «я». Против безжалостной доброты божества обращает бесполезную ярость индивида. И кажется, будто от его бешенства прорывается ткань существования, и в эту брешь сцеживается едкая капля небытия; и чтобы его бунт возымел продолжение, он ожесточённо разводит по разные стороны собственного гнева жизнь и смерть, которые любовно сплетаются на кладбищах и в садах. Как бы сложился у него разговор с матерью? В часы, не занятые прорицаниями, Сенатриса погружается в растительную дрёму. Она всегда казалась немного не от мира сего; ещё бы: жизнь у неё, как говорится, была не сахар. Но теперь её душа попала в путы, связующие её с мертвецами, и тело ждёт, чтобы незримо рассеяться по окраинным садам, готовясь к новому цветению, так что Сенатриса, живущая в двух стихиях, — двуликое существо, чья земная наполненность взмахом крыла превращается в лазурную прозрачность потустороннего, — уходит от домогательств Алькандра, точно славка, выпорхнувшая из рук нерасторопного продавца птиц. В этом благоуханном саду он как никогда познаёт плен одиночества.

2

Но он то и дело сбегает из Исси-ле-Мулино. На дорогах, заросших диким виноградом, между ветхих домов и рабочих огородов он встречает стариков с лицами идолов и бородами визирей, армянок с антрацитовыми глазами — он в Анатолии тысячу лет назад, в Ване, в Трапезунде[31]. Он чувствует скрытую дрожь, видит смутные очертания холма, изрытого древними лазами, над которым лениво работали обвалы и проседания почвы; строения здесь расшатанные, несимметричные, беспорядочно налезают друг на друга хибары с плоскими крышами и террасами, которые кривенько повёрнуты лицом к наблюдателю и открываются все разом в невозможном ракурсе, как на старинной фреске, где кропотливость рисовальщика призвана возместить недостаток видимого пространства через обратную перспективу; частые петли дорог, в которых чужак сразу заблудится, как на базаре, смущённый взглядом чёрных широко распахнутых глаз, мгновение провожающих его, хотя голова остаётся неподвижной; на базарной площади запах пряностей и солонины, в котором тысячи солнц Востока смешались с гризайлью крытых рынков; эхо тайных пиршеств под сводами зелёных беседок по вечерам; сон под звёздами на плоских крышах, переливы армянской речи, разливающейся во всей пестроте среди ночной тишины, как рисунок ковра на тёмном фоне; внизу — редкие мерцающие огни за пыльными окнами больших кафе, где в триктрак играют тени; гул шагов в подземельях, в карьерах, которыми изрыто брюхо холма, — оседая, он на все времена придаёт строениям и изгородям непрочность руин; под зыбкой почвой подземельная ночь повторяет, а может, и творит ночь небесную. И ему является душа погребального города, молчаливо властвующая над течением времени, — вот он, Трапезунд, ветхое пристанище, где продолжается сумеречная обрядная жизнь разрушенной Византии