Семейная реликвия. Месть нерукотворная (Сапсай, Зевелёва) - страница 31

«То, как этот идиот выполнил мое поручение, — подумал Вогез, — второе несчастье, второй мой прокол. Стареть, видно, стал. Раньше такое и в кошмарном сне себе представить не мог. А тут, на тебе, нарвался на бестолочь. Никто по-человечески ничего сделать не может. „Ну и жизнь пошла. Собственному пальцу, и тому доверять нельзя“, — вспомнил он отрывок из популярного когда-то анекдота про монашку, которой в келью подложили грудного ребенка.»

«Или, может, на самом деле я уже в тираж выхожу, — задумался он. — Что-то расслабился совсем. Поверил в перемены, изменил старой практике, которая, может, и подводила, но не так уж грубо, откровенно. Старый стал, совсем говно стал. Да и молодой был — говно был», — пришел на ум Деду не пойми откуда взявшийся, скорее всего, из монолога какого-то пародиста-юмориста отрывок байки.

Вогез мысленно до деталей представил себе все события, произошедшие в тот день в церквушке, где брали икону. Вначале Албанец, настроившийся на улице совсем уж было по-боевому, ни с того ни с сего промазал. А все клялся, что когда служил в армии, был одним из лучших стрелков части. Пуля из «Макарова» попала в расписанный и достаточно низкий старинный свод храма и, срикошетив, ударилась о каменный пол. Вторую пулю он чуть ли не с трех метров всадил коротышке в руку немного выше локтя. Лишь третья унесла священнослужителя к праотцам, и то не сразу. Вот такая получилась свистопляска чуть ли не на пустом месте. «Да еще сам Албанец — сука, орал как резаный. Напугать, что ли, хотел всех, в том числе и нас. Или себя своим нечеловеческим ором вдохновлял на подвиг. Черт его, падлу, знает».

«А еще, идиот, клялся, заверял всех, — опять вспомнил Вогез, — что когда служил в армии, якобы стреляя по мишени, всегда выбивал тремя из четырех патронов десятку. Врал небось, педрила грязный, как всегда? Какая там десятка? Да за такую стрельбу, будь я его командиром, он бы у меня с „губы“ не вылезал годами. Такой же болтун, как и все его дружки. Лучше бы и не брался. Столько дерьма сотворил, что теперь и не отмоешься. Еще вдруг выяснится, что и пистолет был паленый. Тогда уж точно возьмут, сомнений быть не может. Неохота, конечно, в конце жизни опять на нары отправиться. Осточертело все это хуже горькой редьки. Да и было бы за что. За то, что окружают тебя болваны, ничего не знают, ничего не умеют и ничего не хотят. Кроме денег, конечно».

«А коротышка, в отличие от этих сучар, оказался человеком серьезным, со стержнем от головы до копчика. И ушел он из жизни с достоинством, — подумал Вогез. — Не чета, уж это точно, всем нашим „мозгокрутам“. Не испугался ни матерщины этого придурка Албанца, ни его страшного ора, ни ствола в его руке. Не дрогнул. Поняв, в чем дело, за икону только и волновался, но не за себя. Не встал даже на колени и пощады не просил у озверевшего от собственной пальбы и запаха крови Сереги. Да и злобную, налившуюся краснотой рожу этого идиота напрочь проигнорировал. Успел спокойно, с достоинством перекреститься даже простреленной рукой. А потом заклинал меня уже перед смертью, просил не трогать икону. Обо мне пекся. И еще что-то сказал шепотом. Что же он сказал-то? Никак не могу вспомнить. Проклятый склероз совсем замучил, зараза».