Наконец Ваграм Петрович усадил их в татарскую пролетку. Они долго целовались…
И вот они добрались до Тифлиса. Я уже плохо помню дорогу из Тифлиса в Москву. Помню, что Ванванча сопровождала младшая мамина сестра Сиро. Ей был двадцать один год. Она ехала в Москву поступать в техникум и учиться на чертежницу. В поезде вокруг нее непрерывно крутились возбужденные мужчины. В Тифлисе оставили тяжелобольного дедушку Степана. Тогда он был почти уже при смерти, но Ванванча не посвящали в горькие семейные тайны. Впереди была Москва, и Арбат, и Жоржетта… Он представлял, как наконец встретится с ними. Под стук колес, под мягкий загадочный смех Сиро он представлял все это. Думал и о маме, но как-то так, неопределенно. Жоржетту видел в красном галстуке. Она всплеснет ручками и поразится его загару и засушенному морскому коньку, которого он преподнесет ей. Он рассказал Сиро, как Жоржетта пренебрегла призывами родителей и осталась в СССР, с Настей и в красном галстуке… «Здорово! Да?..» — «Все равно уедет, — сказала Сиро, — папа и мама уехали, а она что?..» — «Так ведь она пионерка!» — крикнул Ванванч. «Уедет», — сказала Сиро.
Он был очень напряжен и, подъехав к дому, вывалился из пролетки и побежал в подъезд. Сиро осталась рассчитываться с извозчиком. Он взлетел на четвертый этаж и стал звонить в двенадцатую квартиру. Ирина Семеновна открыла ему. «Ух ты! Ух ты! — сказала она. — Напужал меня!..»
Вышла, прихрамывая, Настя и молча заплакала и обняла его. «А где Жоржетта?!. Настя, где Жоржетта?..» — спросил он обреченно. «А Жоржетточка в Париж уехала… — сказала Настя с трудом, — вот видишь как… Папа и мама ее уговорили, написали ей, что, мол, как же мы без тебя-то? Мы ведь уже старенькие… как же мы теперь?.. Вот и поехала…» — «Так ведь она пионерка! — крикнул Ванванч. — Как же это она?!»
Настя гладила его по головке, безуспешно пытаясь утишить лаской предательство Жоржетты.
«Никогда никому не говори, что твой папа — крупный партийный работник, — говорит Ванванчу мама, делая большие глаза. — Что это значит — «крупный партийный работник»? Он — твой папа, и все… Это ужасно, то, что я услышала… Ты что, хвастаешься? Ты хвастун?»
Ванванчу стыдно. Он брякнул это, опаленный евпаторийским солнцем и жаркими, с придыханием восклицаниями санаторских гостей. Теперь Москва ставила его на место, и в кровь вливался серый, будничный, размеренный, аскетический арбатский дух. Нужно было переучиваться.
И он вспомнил папу, как они ехали на летнем тифлисском трамвае, как папа висел на подножке, легко держась тонкой рукой за поручень. Он был в белой косоворотке и подмигивал Ванванчу… Все в прошлом.