Припомнил тягостное для него признание Янки о том, что ее сердце занято другим, и добрые мысли совсем покинули его. И солнце уже мешало: проку от него почти нет, только слепит очи; и мороз не бодрил, но стягивал кожу на лице и студил ноги; и Буй плелся еле-еле, будто не ратный конь, а мерин ратайный.
Его, славного и удалого, коего весь Владимир славил, отвергли. И кто отверг, и ради кого отвергли? – да ради какого-нибудь вонючего смерда. Неужто он так низко пал с высокой, создаваемой с безжалостным усердием веками житейской лестницы? Неужто не подняться ему вновь?
Но взыграли самолюбие и упрямство. Василько вскинул голову, приосанился и чуть ли не во всю глотку закричал, поколебав застывший пропитанный солнцем и хладом воздух:
– Рано предаете меня забвению! Подождите, разнесется обо мне слава по земле Русской! А ты, Янка, еще будешь ползать у моих ног!
Он спохватился: стало не по себе от мысли, что его высокомерные речи могли услышать. Осмотрелся, кругом ни души. Только Буй да обступившие реку лес, да спящая под ледовой шубой река, да взлетевшая с ближайшей ели и каркнувшая в небеса ворона, да равнодушные снега. «Что это я на весь белый свет такой ор учинил? Нечто к лицу он удалому витязю? Хорошо, что от жилья далече и никто не слыхал меня, а то был бы мне срам велик… Надобно не потрясать воздух криканием, а поисправиться, духом взбодриться. С Янкой же впредь лукавить нужно: где лаской обойтись, где слегка попенять, а где и постегать маленько, чтобы видела во мне господина души своей и чтобы пожалела. Они, бабы, горазды жалеть», – рассудил Василько.
По мере того как Василько отдалялся от села, уже другие мысли овладели им. Янка, Пургас и чувства, связанные с рабой, – все это отхлынуло перед волнующим ожиданием встречи с Москвой.
Он приближался к городу, в котором впервые увидел белый свет. С Москвой у него были связаны первые проблески памяти, первые запахи, радости и печали. Из Москвы его погнали на рать жестокосердные бояре. Он чудом не отведал каленой стрелы и острого меча, познал бедовый мир, окреп, дослужился до свободы и жил себе не тужил без родного города, как и город обходился без него.
Но если Москве не было никакого дела до удальца, то Василька все чаще била кистенем тоска: внезапно нахлынет, вызывая душевную смуту, и нестерпимо захочется бросить все и прогуляться по знакомым улочкам, взойти на заборала, насладиться земными красотами, затем вдохнуть тепло родной избы, пройтись по полузабытому подворью.
К удивлению Василька, первая после длительной размолвки встреча с Москвой оказалась обыденной. Город принял его равнодушно; он как бы жил своей жизнью и не встрепенулся, по-отечески не возрадовался, когда узнал былого воспитанника. А может, не узнал вовсе либо сам воспитанник оказался суетливым, все торопился, не желая растравлять черствую душу.