Я готовила еду, которую мама пыталась есть, но ей это удавалось редко. Ей казалось, что она голодна, а сама сидела, как заключенный в тюрьме, уставившись на еду, лежавшую на тарелке. «Как красиво! — вздыхала она. — Думаю, я смогу поесть попозже».
Я драила полы. Вынула все из шкафов и застелила их новой бумагой. Мать спала, и стонала во сне, и считала, и глотала свои таблетки. В хорошие дни она сидела в кресле и разговаривала со мной.
Говорить было особо не о чем. Она была настолько откровенна и экспансивна, а я настолько пытлива, что мы уже успели переговорить почти обо всем. Я знала, что ее любовь ко мне больше, чем десять тысяч вещей и еще другие десять тысяч вещей сверх этих. Я знала имена лошадей, которых она любила в детстве: Пол, Бадди и Бахус. Знала, что она лишилась девственности в семнадцать лет с парнем по имени Майк. Знала, как она в следующем году познакомилась с моим отцом и каким нежным он был с ней на первых нескольких свиданиях. И как ее отец уронил ложку, когда она сообщила родителям о своей внебрачной подростковой беременности. Я знала, как она ненавидела ходить на исповедь, как ненавидела те самые грехи, в которых исповедовалась. Как она ругалась и огрызалась в ответ на слова матери, злясь из-за того, что ей приходится накрывать на стол, а младшая сестренка — намного младше ее — в это время играет. Как она, отправляясь в школу, выходила из дома в платье, а потом переодевалась в джинсы, которые засовывала в школьную сумку. Все свое детство и отрочество я расспрашивала и расспрашивала, заставляя ее описывать эти сцены снова и снова. Желая знать, кто что и как говорил, что она при этом чувствовала, где кто при этом стоял и какое было время суток. И она рассказывала, то с неохотой, то с удовольствием, хохоча и расспрашивая, с чего бы это вдруг мне захотелось это знать. А я хотела знать. Я не могла объяснить.
Но теперь, когда она умирала, я уже знала все. Моя мать уже была во мне. Не только та часть ее, которую я знала лично, но и та часть, которая была до меня.
Не так уж долго пришлось мне курсировать между Миннеаполисом и домом. Чуть больше месяца. Мысль о том, что мать проживет еще год, быстро превратилась в печальную несбыточную мечту. 12 февраля мы ездили в клинику Мейо. К 3 марта ей пришлось перебраться в больницу в Дулуте, в 113 километрах от Мейо, потому что боли были слишком сильными. Одеваясь перед отъездом, она обнаружила, что не может сама надеть носки, и позвала меня к себе в комнату, попросив помочь. Она сидела на кровати, и я опустилась на колени перед ней. Я никогда не надевала носки на другого человека, и это оказалось труднее, чем я думала. Они не желали скользить по ее коже. Все время перекручивались. Я разозлилась на мать, будто это она нарочно ставила ноги так, чтобы я не могла надеть на нее носки. Она откинулась назад, опираясь руками на постель, закрыв глаза. Я слушала, как она дышит, глубоко, медленно.