Субэдэй. Всадник, покорявший вселенную (Злыгостев) - страница 173

Вот и здесь, в расположенной в непродуваемой ветрами низинке, на берегу степной речки, вставке Субэдэя, старый, как сам хозяин, прижившийся у его юрты улигэрчи, дергая струны сделанного из лошадиного черепа морин хуура, дребезжащим голосом пел:

Вспомним,
Вспомним степи монгольские,
Голубой Керулен,
Золотой Онон!
Трижды тридцать
Монгольским войском
Втоптано в пыль
Непокорных племен.
Мы бросим народам
Грозу и пламя,
Несущие смерть
Чингиз-хана сыны.
Пески сорока
Пустынь за нами
Кровью убитых
Обагрены.
«Рубите, рубите
Молодых и старых!
Взвился над вселенной
Монгольский аркан!»
Повелел, повелел
Так в искрах пожара
Краснобородый бич неба
Батыр Чингиз-хан.
Он сказал: «В ваши рты
Положу я сахар!
Заверну животы
Вам в шелка и парчу!
Все мое! Все — мое!
Я не ведаю страха!
Я весь мир
К седлу моему прикручу!»
Вперед, вперед,
Крепконогие кони!
Вашу тень
Обгоняет народов страх…
Мы не сдержим, не сдержим
Буйной погони,
Пока распаленных
Коней не омоем
В последних
Последнего моря волнах…[175]

[37, с. 182–183].

Невеселые мысли навевала на Воителя эта некогда любимая Чингисханом песня, ведь ему не удалось достичь «последнего моря», а горести, принесенные завоевателями десяткам стран и народов, внезапно в последний год жизни Субэдэя бумерангом обрушились на Монголию, кочевое хозяйство которой оказалось подвержено стихийному бедствию. «В тот же год была большая засуха, воды в реках совершенно высохли, степные травы выгорели — из каждых 10 голов лошадей или скота 8 или 9 пали, и люди не имели чем поддерживать жизнь. Все князья и каждый обок направляли посланцев во все области южнее Яньцзина — собирать ценные товары, луки со стрелами и предметы конной упряжи; то же в Хайдун[176] — набрать ястребов и соколов-сапсанов; а гонцы на перекладных шли потоком, днем и ночью, не переставая, силы народа совершенно истощились» [12, с. 179–180].

Как видно, Субэдэю, подобно другим нойонам, пришлось усилить контроль на ямских постах, обеспечивая их бесперебойную работу, а также предоставить ограниченную Ясой свободу передвижения членам подвластного ему улуса, дабы они не погибли от голода и могли восполнить падеж скота. Сам он под камлания шаманов, выкрикивающих заклинания, приносил жертвы и молился. Молился и по другому поводу, как всякий неординарный человек, он видел, что конец его близок, и готовился к смерти.

Неизвестно, как он воспринимал неизбежность того, что смерть ему придется принять не на поле брани, как подобает «свирепому псу» и багатуру, а в теплой юрте у недымной китайской жаровни, наполненной алеющими угольями, укрытому мягким бобровым одеялом и не под звон разящего металла, а завывания за войлочной перегородкой женщин, да глухие удары бубна дежурного жреца. И может быть, поэтому последним желанием Субэдэя было ощутить, сжать слабеющими пальцами рукоять меча, нащупав его перекрестье и холод клинка, быть может, после этого он попросил, чтобы его вынесли наружу — попрощаться со своим последним любимым скакуном… Какие картины из прожитой долгой жизни мелькали перед его затухающим взором? Был ли это «пир на костях», который они с Джэбэ устроили после побоища на Калке, под проклятья и стоны умирающих? Или ему привиделась мать, поившая его, только-только начавшего ходить младенца, кислым кобыльим молоком из большой деревянной чашки, или отец, подсаживающий его на смирного старого мерина? А может, перед ним всплыл образ Тэмуджина — молодого, хищного вождя, еще не Чингисхана, но в голубых, холодных глазах которого уже светилось зарево пожаров, охвативших весь тогдашний мир?