Но перед выходом на улицу, в предвесеннюю пронизывающую вьюгу, Елисеич помедлил, достал из кармана кусок хлеба и, разломив его на две части, протянул половину мальчику. Впоследствии Митька никак не мог припомнить, шли они обратно вдвоем или втроем, но вот кусок хлеба, разломленный только надвое, четко врезался в его память.
До дома они добрались поздно вечером, облепленные снегом, спасаемые только своими большими теплыми валенками. Елисеич вроде бы даже пошутил: «Твои валенки впору мне, а мои — Петру Первому». Было ли это сказано в их последнее путешествие? Вряд ли, потому что ни у того, ни у другого не оставалось сил не только чтобы пошутить, а даже чтобы попрощаться.
Одиночество мальчик ощутил где-то на полдороге между двухэтажным особнячком Елисеича и своим собственным домом. Эти полдороги, правда, равнялись всего десяти шагам, но ведь и десять шагов можно не пройти. И тогда он ясно представил себе, как завтра утром кто-то первый побредет по привычной тропочке в булочную и вдруг обнаружат, что между сугробами уже не пройти — мешает что-то; и найдут его, и запричитают: «Вот безладный, как жил безладным, так и помер, двух шагов до дому не дойдя…» И вдруг какое-то возмущение поднялось внутри его. Да нет же, нет! Он вовсе не Безладный, он же Митька, и это к нему приезжал отец, и это именно его скоро увезет мама на Большую землю… А с другой стороны, где-то там же, внутри, билось бессильное отчаяние — выхода нет, бабку увезли, а папка и мать где-то далеко, в маленькой берестяной крепости, откуда никто не выходит живым…
Страх перед этой раздвоенностью придал ему сил, и он двинулся вперед, и прошел эти вроде бы непреодолимые десять шагов до своего подъезда, но там его снова охватило сомнение: куда идти — вверх или вниз?
Еще совсем недавно из-за бабкиной двери пахло картофельным супом. Это было их спасением в блокадную зиму — несколько мешков картошки да пахучие букетики сушеной зелени, развешанные по всей кухне, в которой они с бабкой жили, покинув свою большую — не натопишь! — комнату. Раньше бабка каждый день варила душистый суп из нескольких травинок и четырех картофелин, а иногда — когда она еще могла выходить на улицу — в доме появлялась то банка шпрот, то бесформенный кусок горьковатой шоколадной массы, выменянные на картошку. Но теперь, когда бабки не стало…
«Да нет же! — крикнул он снова сам себе. — Это меня не касается — и картофельный суп, и бабка, и украденные карточки, и вообще меня ждет мама, и что мне будет…»
Ноги сами подняли его наверх, и мать открыла сразу же; сидела она в валенках и в шубе, — видно, не раз выходила на улицу, всматривалась в ночную темень. Мальчик не помнил уже ни ее слез, ни упреков — только последнее, долетевшее до него, когда он, обессиленный, засыпал: «А рукавицы-то чьи на тебе? Витькины, что ли, рукавицы?..»