Только в Киев они никогда не заезжали — мама Доня говорила, что она видела слишком много чужих развалин, чтобы прибавлять к ним еще и остов своего довоенного дома. Видно, был предел горю, которое она могла вынести, и от этого предела она себя берегла.
Хотя бы для приемыша.
Вот так получилось, что понятие «родного города» было для мальчика чем-то отвлеченным. Ну, видел в кино. На открытках. Кое-что, очень малое, помнил. Но, как это бывает у детей, с раннего детства переезжающих с места на место, настоящей, непридуманной привязанности к географической точке своего рождения у него не наблюдалось.
Понятие родины связалось у него с пестрой вереницей городов, больших и маленьких, но обязательно — летних. Почти каждый учебный год он начинал в новом городе, пока наконец к девятому классу они не обосновались в Харькове. Там они и стали жить, по молчаливому соглашению не вспоминая: она — о Киеве, он — о Ленинграде. Так и жили они, сначала трудно, потом полегче, а с некоторых пор и совсем хорошо, так что мама Доня смогла, наконец, оставить работу и впервые с начала войны по-настоящему, всласть отдохнуть. Но как только кончились заботы, вспомнились старые беды, и главное — ранение, полученное в феврале сорок второго на Ладоге. Месяц тому назад мамы Дони не стало.
И тогда он взял отпуск, бросил все дела и приехал сюда, в Ленинград.
Дряхлый двухвагонный трамвай, который до войны — Митька это помнил точно — казался мальчишкам красой и гордостью городского транспорта и назывался почему-то «американкой», подбирался к середине моста. Металлическая гребенка разводной части шевельнулась и дважды чугунно чокнула под его передними колесами. Митька встал обеими ступнями на эту гребенку, и задние колеса первого вагона тут же привели ее в действие — она качнулась и чокнула. Потом гребенку пересек второй вагон, словно отметился — «был тут», и трамвай пополз дальше, набирая скорость и нацеливаясь своим граненым лбом прямо в открытую дверь магазинчика «Мороженое». А вот магазинчик этот не припоминался. Не было его, наверное, до войны. Хотя, может, и мост был не тот — ведь память о чугунной гребенке, покачивающейся под ногами, могла относиться к любому другому мосту довоенного Ленинграда. И вообще мост к делу не относится, потому что тогда — в тот день, ради смутных воспоминаний о котором он и приехал сюда, они шли не по мосту — по льду. Но теперь перейти Неву таким образом было невозможно — мешала ледокольная полоса, по которой то и дело проскальзывали деловитые чумазые буксиры.
Раз пять он спускался на лед, доходил до стремительно несущейся в протоке воды. Один раз даже имел по этому поводу объяснение с румяным, послевоенного года рождения, милиционером. Обошлось. Постояли с полчаса на льду, потопали ногами — сержант внимательно выслушал всю историю, а потом посоветовал написать в газету: «Может, кто и откликнется. Бывали случаи». А по льду убедительно попросил не ходить.