Бухнула входная дверь на кухне. Через коридор прошел вернувшийся с дежурства Василий Данилович Пястолов, Фаин муж. Жестяные пуговицы на его железнодорожной шинели-- белые от инея: мороз на улице был сегодня силен. Данилыч прошел, не кивнув, в форме он высоко себя нес. Но из комнаты вышел другим человеком: в телогрейке, в растоптанных валенках, в руке-- топор, старая ушанка примяла одно ухо. Он шел в сарай за дровами, остановился около них:
-- Маруся не лучше?
-- Сегодня в окне ее видела,-- похвасталась Саша.
-- Значит, на поправку тронулась. В пляшущих отсветах долгоносое лицо Данилыча то светлело, то думой омрачалось.
-- Плоха была, совсем плоха.-- Поскреб ногтями подбородок, сощуря на огонь стеклянный взгляд, потянул себя за нос.-- Повезли ее-- нет, думаю, не выживет. Гляди-ко, жива...
Саша и Третьяков посмотрели друг на друга, удержались, чтоб не рассмеяться. Он не видел. Постоял еще над ними и пошел с топором в руке, мягко ступая разношенными валенками.
Увидев, что она очищает картошку, Третьяков прикурил из печи.
-- Подожди,-- опять сказала Саша.
-- Все. Не могу уже. Когда закурил, не могу.
-- Не можешь?
-- Не могу.
-- Нет, как ты честно врешь. И глаза святые.
-- Я не вру.
-- Не врешь. Вот эту, когда покуришь, съешь. Она очистила себе.
-- Мы, когда осенью выкопали картошку, дождались ее наконец, я думала, мы никогда не наедимся. А капуста тут какая! Даже в Москве на базаре я такой не видала. Заморозок уже, воздух свежий, холодный, и вот такие огромные белые кочаны на грядке лежат. Я этот запах, мне кажется, на всю жизнь запомню. Нам дали участок, одну сотку, мы с мамой пришли копать, а там вскопано. Мама так напугалась, бегает: "Отобрали у нас, кому-то отдали..." А я вижу: смятая пачка "Беломора" валяется. Володя курил "Беломор". Я сразу догадалась: это они с Женькой вскопали.
Непросохшие березовые поленья сипели в печи, на закопченных торцах накипал желтый сок. Заслонясь рукой от жара, Саша передвигала поленья, пальцы ее против огня насквозь светились.
-- Мама до войны совсем не такая была. А теперь чуть только что-- сразу беззащитная становится.-- И посмотрела ему в глаза.-- У меня мама... Моя мама-- немка.
У него вырвалось простодушно:
-- Ты не похожа.
-- Я с мамой-- одно лицо.
-- Саша, я не то хотел сказать.-- В душе у него шевельнулась к ней жалость.-- Ведь сейчас быть немкой...
-- Ты понимаешь это? Немка, когда война с немцами. Но она так родилась, в чем она виновата? И она вообще даже не немка. Бабушка была русская. А дед... Он всех детей тайком возил в Финляндию крестить в лютеранскую веру. До революции еще. Клал в корзину и тайком от бабушки вез. Если бы не это, мама сейчас и по паспорту была бы русская. А с таким паспортом куда она? И из Москвы мы бы не уезжали ни за что. Но папа очень за нее боялся. Он с фронта писал тете Нюсе, своей сестре, чтобы мы вместе были, вместе эвакуировались. А когда он погиб, мама все время мне говорила: "Если со мной что случится, ты по крайней мере останешься с тетей Нюсей. А так ты совершенно одна". У нее все время этот страх, она за всех немцев, за все, что они сделали, себя чувствует виноватой. На ней это -- как пятно какое-то. Не пережив, нельзя это понять.