— Мама, — не выдержала наконец Нина, — что же ты молчишь?
— Бухгалтер-то бухгалтер, — выдавила мать. — Да из этих… Из тех.
— Из каких, мама? Ой, да не верю я… И ты всю жизнь… — Она с трудом подыскивала слова, потрясенно глядя на мать. — И ты всю жизнь молчала?
Дима вжался спиной в стену и машинально потянулся к карману пиджака за сигаретами. Черт, бросил же, позавчера бросил окончательно. Лева — гений интуиции, как он угадал? — кинул Диме пачку сигарет и спросил у хозяйки:
— Здесь курить можно? Вы позволите?
Нина не слышала его. Она была оглушена, подавлена, смята. Она только повторяла без конца, глядя на мать:
— Что же ты молчала, мама? Что же ты молчала?
— Всю жизнь молчала и дальше бы молчала! — крикнула старуха. Она скрестила руки на груди, выпрямилась, гордо вскинула маленькую головку. Лучший способ обороны — нападение. — Зачем тебе было знать-то? Это теперь, вишь, модно стало в родословных своих копаться. Зачем тебе знать было? У меня жизнь переломана, перекалечена, так хоть ты… Я думала, хоть ты поживешь по-человечески.
— Я — по-человечески? — переспросила Нина. — Это я живу по-человечески? А, мама?
Дима смотрел на нее, худенькую, растрепанную, в этом ее ситцевом халатике, и ощутил вдруг внезапный укол острой жалости к ней. Какого дьявола он сюда приперся? Вторгся в чужую жизнь, в чужие тайны, разбередил чужую боль…
Он сунул в карман пачку сигарет, так и не распечатав ее, откашлялся и сказал решительно:
— Вы уж нас, кретинов, простите. — Он хлопнул Леву по плечу. — Пойдем! Простите, бес попутал. Бывает, — повторил он, взглянув на Нину.
Коротко кивнув хозяевам на прощание, Дима подтолкнул растерянного компаньона к дверям.
* * *
Они не спали всю ночь. Забравшись с ногами на низенькую продавленную тахту, они говорили, перебивая друг друга, то плача, то успокаиваясь.
Мать достала с антресолей пропахшую нафталином, пропитанную острыми запахами старушечьих лекарств коробку из-под ботинок «Цебо», развязала тесемочки, скрученные из пожелтевшей марли, и достала из коробки связку старых писем. Лагерных.
Нинин отец… Что она о нем знала раньше, его дочь, родившаяся через полгода после его смерти? Знала, что работал бухгалтером. Что был немолод и нездоров, что она, Нина, поздний ребенок…
— Мама, что же ты ничего о нем не рассказывала? — твердила она теперь, перебирая эти старые письма.
— Но ведь ты и не спрашивала, — оправдывалась мать сквозь слезы.
Все верно. Нина не спрашивала. Потому что был отчим, добрейшая душа. Потому что он любил ее и баловал, и с каждой получки, с каждого аванса (он говорил «аванец», посмеиваясь) он приносил приемной дочке, «кралечке своей», гостинцы — монпансье в круглых жестяных коробках, кукол, которые умели закатывать глаза и пронзительно выговаривать «мама».