Мишка, с которым я жил теперь в одной комнате, все заботы по уходу за мной взял на себя. Он приносил мне еду из столовой, папиросы из магазина, а из красного уголка приволок радиолу, и я до пяти часов утра слушал передачи из неведомого мне мира, в котором все сильнее хотел очутиться. Днем я отсыпался, курил, читал старые журнальные подшивки, и так проходило время.
И вот я впервые встал на костыли, неумело толкнулся вперед, подпрыгнул на здоровой ноге и сделал шаг, потом еще один и еще. Так я очутился у окна. И снега уже не было, а была черная холодная земля, по которой трудно было догадаться, что скоро выйдут из нее зеленые травы и грянут цветы, которые сорвет кто-нибудь и подарит кому-то, а может быть, просто посмотрит и станет счастливо жить. И была еще та самая лужа снеговой воды, из которой некогда умывалась Лина, и то самое окно, из которого я смотрел впервые на нее.
Мне стало грустно, и я заковылял назад, на свою кровать.
И вот наступило утро, когда я проснулся от прикосновения чьей-то руки. Я проснулся, но не хотел открывать глаза, потому что боялся потерять это знакомое прикосновение, эту тихую ласку, на которую уже не рассчитывал, не ждал которой. Так я лежал и вдруг почувствовал, что слезы сами собой выкатились из глаз, обожгли щеку, упали на подушку, и вдруг солоно стало во рту… Детство… Да, детство. Я плакал и слышал, как плачет Лина. А потом она склонилась ко мне, упали на мое лицо ее волосы, и, уже не стесняясь, плача и целуясь, мы всматривались друг в друга и видели, как изменились за эту зиму. И ни на секунду не покидало меня чувство потери, и я знал, что ничего вернуть нельзя и поправить невозможно и что наши слезы — это слезы разлуки, а не слезы встречи.
— Как ты здьесь? — горько улыбнулась Лина, все гладя и гладя мои волосы, все вглядываясь в меня заплаканными глазами.
— Плохо, Лина, — тихо ответил я, уже справившись со своими слезами, и уже стыдясь их, и пряча от нее взгляд.
— Я скоро уйеду домой…
— И я скоро уеду, Лина.
— Куда? — она быстро и тревожно взглянула на меня, и рука ее замерла на мгновение, а потом я почувствовал ладонь на лице, взял ее и поцеловал.
— Не знаю. Куда-нибудь.
— Зачьем, Во-лодя?
— Не знаю… здесь трудно.
— И мне очьень, — вздохнула она.
— Вот только нога заживет, и поедем. С Мишкой.
— Володя… аш тавя милю…
— …
— Лабай, лабай милю!
— Ия, Лина.
— Я люблью тебя, Володя. Мне никто больше не надо.
Потом она сходила в столовую и вместо Мишки принесла мне поесть. Потом показывала письма, которые писали ей из дома, и в каждом письме нас обоих просили приехать в гости. Она же ничего мне не сказала и не позвала, а лишь улыбалась, и смотрела на меня, и гладила мои волосы, что-то шепча и опять улыбаясь.