Онучина поглядела на Шатеркина вопросительно. Что же преступного, если мать принесла в тюрьму передачу своему непутевому сыну? Как бы ни был он плох, как бы больно ни досаждал ей — не может она отказаться от него.
Она передала в окно продуктовую передачу для сына и долго стояла, чтобы получить обратно пустую сумку. К ней подходили такие же несчастные, как она, женщины, заговаривали с ней, но она не отвечала им, думала о своем единственном сыне, о том сыне, с которым прошла через многие лишения и который снова попал в тюрьму. Потом ей вынесли сумку, и она пошла. Но в проходной ее остановил надзиратель, осмотрел сумку, узелок белья, который в ней оказался, и нашел закопченный окурок, свернутый в трубочку — записку…
— Второй год, — задумчиво повторил Шатеркин, морщась от дыма.
Онучина часто заморгала глазами и вдруг заплакала, тихо и молча. Потом она, глубоко вздохнув, заговорила:
— Это все там. Там изувечили моего Ромку, и вот он теперь не человек, паразит… — Она вытерла влажным платком глаза. — При немцах он маленьким был, рылся в помойках, искал отбросы, чтобы набить желудок. А стал больше — попал к американцам, научился воровать… И вот теперь он вечный вор… Мне страшно об этом подумать, стыдно от людей…
— Да-а, все это очень печально, — с некоторым сочувствием заговорил Шатеркин, — но ведь и вы в какой-то мере виноваты в том, что ваш сын до сих пор не бросил этого преступного занятия.
— Его тюрьма не может исправить, а что же я могу сделать?! — с гневом крикнула Онучина.
— Да хотя бы не брать на себя вот такого рода посредничества, — ответил Шатеркин, показав Онучиной папиросный мундштук, густо исписанный химическим карандашом. — Зачем вы это делаете?
Онучина смутилась, на глазах опять заблестели слезы.
— Конечно, конечно, товарищ начальник… Я не должна этого делать, не должна… Но я все-таки делаю, и не первый раз…
— Делаете для того, чтобы угодить сыну, — сказал капитан. — Вероятно, вы немного боитесь его, все прощаете ему, ни в чем не перечите. Сын-то ваш может ведь быть еще хорошим гражданином.
— Я уже не могу его исправить, а тюрьма, если она его берет, обязана это сделать… Да, во многом и я виновата, во многом… — Глубокая печаль звучала в словах Онучиной. Она, видимо, не обманывала, не хитрила, а говорила правду, к которой ее постепенно привела сама жизнь.
— Как я вас понял, вы уже не первый раз получаете такие записки от сына и передаете их по назначению? — улучив подходящий момент, спросил Шатеркин.
— Не первый… Еще одна была.
Шатеркин сквозь облачко папиросного дыма поглядел на Онучину.