— Как же теперь?
— Да никак. Думаешь, кэп весь спирт доверил лекарю? Нет. Он знает эту публику.
Вот Лев Аркадьевич прогулялся по палубе, полюбовался пейзажем, поднимается на мостик. Он здоровается с нами, разглядывает приборы, подходит к открытому окну.
— Отсюда, оказывается, все видно, — говорит он с радостным изумлением.
Штурман ухмыляется уголком рта.
— По два часа стоите?
— По четыре, — нехотя отвечает штурман. Он зевает, хлопает ладонью по губам, передергивает плечами.
— Ну да все равно. Работа у вас не пыльная: смотри себе в окошко. Только вот стульев нет.
Штурман хочет что-то сказать, но вместо этого машет рукой. Очень медленно тянется вахта.
— Так ведь вас, штурманов-то, четверо, — продолжает доктор. — Да капитан, — говорит он, все более воодушевляясь.
— Прибавь сюда еще механика-наладчика, — бросает штурман.
Он такой, Иван Шабордин — невозмутимый, насмешливо-снисходительный, немного ленивый. Кажется, его единственная забота — создать себе на мостике максимум удобств. Заступая на вахту, он первым делом выключает все, что можно, убавляет громкость рации или укутывает ее ватником, закрывает окна. Все сделал, огляделся. Вроде порядок: тихо, тепло, уютно. Штурман достает леденец.
Ну ладно, сейчас переход, рулевое управление на автомате, океан пустой. Но и потом, когда начались горячие промысловые деньки, и позже, когда рыба разбежалась, и мы принялись гоняться за ней, Иван Шабордин оставался прежним: те же неторопливые движения, тот же ровный голос, те же ленивые интонации, те же леденцы. Впрочем, эта его любовь к комфорту и лень (лучше сказать — неспешность) очень смахивали на игру. Я замечал раньше, что такое подчеркнутое равнодушие, как бы даже небрежение к делу, всегда бывало следствием опыта, проявлением свободы, которую этот опыт даровал. Вот четвертый штурман, мальчишка, так тот ведь минуты не сидит на месте, мечется от локатора к приборам: «Сколько на румбе?» — и в штурманскую, к карте. И так всю вахту.
Шабордин пятнадцать лет плавал на угольщиках в Баренцевом море, а нынче седьмой раз идет в Атлантику. Я донимаю его расспросами, но от этих расспросов больше устаю сам. Не то чтобы штурман был букой, отчаянным молчуном, но уж больно коротко он рассказывал. Никудышный он рассказчик. Или гениальный. Как вам угодно.
— Помню, прошли Фареры. Ветер — в зубы, волна выше сельсовета. Не приведи господь!
И все. Больше ни слова.
— А зимой? — спрашиваю.
— Зимой не сахар. Ловили раз на Медвежке. Минус двадцать семь. Приходилось окалываться.
Это уж я сам должен восстанавливать картину зимнего промысла, когда дико кренится палуба и волна пушечно бьет в борт, валит с ног и несет моряка по палубе; когда у вахты белеют пальцы, а рыбины, словно деревянные, и судно все пляшет на волне, а лица у рыбаков горят, точно они сидели перед раскаленной печью (о чем они и мечтают); а тут после пустых дней наконец пошла рыба, и все на палубе, только «дед» в машине и капитан на мостике, а после вахты все валятся в постель как убитые, и у новичков гудят спины и пальцы не разгибаются…