Оно произошло ныне, а не задолго и не за день, и ты не слыхал о том, чтобы ты не сказал: «вот! я знал это».
Ты и не слыхал, и не знал об этом, и ухо твое не было прежде открыто…
Книга пророка Исаии
[Две с половиной строки вымараны] …сам себе удивляюсь. Зачем сел я составлять эти записки, подобно гимназистке, чьи груди только начинают тесниться под фартушком? Почему пишу не на родном языке, на каком говорили отцы мои и деды? Может быть, потому, что втайне от самого себя надеюсь: кто-нибудь когда-нибудь прочтет мои мысли? И что тогда? Прочтет, равнодушно или брезгливо пожмет плечами — да и забросит на чердак, пылиться. Или прямо в камин.
Или хуже: попадет сия тетрадь в руки, к примеру, записному бумагомараке, газетному щелкоперу — так ведь немедля издавать бросится! Еще и от себя приврет с три короба…
Едва представишь — перо из рук выворачивается. Противно на сердце; мерзко на душе. Впрочем, мужчины в роду Джандиери всегда имели привычку доводить дело до конца; и мои записи — не исключение. Вот только собственное подспудное желание, дабы эти строки были когда-либо прочтены, кажется мне странным и неподобающим для княжеского титула и полковничьего звания.
Увы, в последнее время я стал замечать за собой немало странного и неподобающего.
[Полторы строки вымарано] …никогда. Также не баловался я стихами или эпиграммами — хотя в ранней юности большинство моих сверстников этим грешили. Среди облав-юнкеров, и то случалось; пускай редко, по вполне понятным причинам. Хотя… эти причины мне понятны лишь теперь, по прошествии многих лет. Тогда же я попросту считал сочинительство отроческой блажью, никакого интереса к занятию сему не испытывая. По завету отца, князя Теймураза, заучивая наизусть бессмертные строки Шоты из Рустави, я лишь отмечал мастерство рифм и созвучий, стройность слога, отдавая должное искусству поэта — но не испытывал трепета и душевного волнения, которые не единожды замечал в других. Тем более странно мне самому браться за перо теперь, накануне шестого десятка.