До приезда хозяев казаки Хмельницкого открыли окна, убрали и проветрили комнаты, потревожив многочисленных пауков. Сам хозяин ни с кем не разговаривал, не разрешил зажигать свет, в опочивальне и рано лег спать. Только перед рассветом, многое передумав, он обратился к жене, желая посоветоваться с ней:
- Понимаешь, Мотря... Мне тоже жить хочется. Ах, как хочется жить!.. То ли у меня руки короткими стали, то ли на этой границе поглупел. Так стараешься, из кожи лезешь, чтобы не быть ничтожной щепочкой в этом бурном житейском потоке. Но я не могу идти ровно по государственной дорожке, то и дело сбиваюсь... Не могу. Все время искушает какой-нибудь дьявол, чтобы и я, как тот Яцко, жупан навыворот носил... От гнева и неудачи вот-вот, кажется, лопнешь, как кукурузное зерно на огне.
- И зачем тебе гневаться, Михайло? Не так уж плохо сидит вывернутый жупан на остерском казаке Яцке... На сына кричишь... О, и ты, Зиновий, уже встал?
Сын только поглядел на родителей, будто желая убедиться, в каком они настроении. Но ничего не сказал.
- Не кричу, а учу, Матрена, - продолжал Хмельницкий, не отсылая сына из опочивальни. Как это ни странно - он старался быть возможно более ласковым, советуясь с женой. - Утром должен идти на завтрак к старосте, докладывать ему о наших чигиринских делах. А они... сама знаешь, какие это дела. Да разве только чигиринские? А корсунские, смелянские, млиевские...
- Что и говорить, Михайло, все понимаю. Не блестящи наши дела, если гонцы подстаросты уже успели доложить о них пану Даниловичу, - сказала Матрена в тон озабоченному мужу.
Хмельницкий уважал свою жену, хотя и по-своему. Чувство это нельзя было назвать любовью. Он уважал Матрену не только за красоту, кротость и умение вести хозяйство. Эта простая казачка обладала незаурядным умом и мужественно переносила тяжелые удары судьбы, сыпавшиеся на голову ее мужа на службе у Даниловича. Особенно ему нравилась ее простая и такая проникновенная речь. "Все понимаю", - мысленно повторил он ее слова. Порой он и сам старался, по крайней мере дома, говорить просто, не пересыпая свою речь польскими вычурными словами, но это не всегда ему удавалось. Давняя привычка вертеться поближе к польской шляхте, угождать ей, стараясь подняться по служебной лестнице хотя бы на малую ступеньку, все время подталкивала его, заставляла подражать знати даже в разговоре.
Он посмотрел на сына и, глубоко вздохнув, прервал тяжелую паузу. Ему показалось, что в это мгновение, как и в Корсуне, возле моста, что-то совсем новое появилось в выражении глаз сына, который внимательно смотрел на него, стараясь разгадать, что же произошло. Это было сыновнее противодействие отцовской воле. Неужели в стычках с собственным сыном, а может быть, и... в борьбе придется добиваться своего? Чего же именно? мучил и другой вопрос. А может, его юный сын озабочен тем, как помочь отцу!.. Это был бы настоящий Богдан!