[20], — это были или салаты, или что-нибудь испеченное. Обедали мы под ивами или в лесу. В 1938–1939 годах народу на берегу бывало уже больше, особенно по выходным, когда из Барвихи и Жуковки приезжали на пляжи дачники в машинах и привозили с собой ребятишек. Но эти люди больше часа не задерживались и, искупавшись, уезжали обратно. А мы отправлялись на станцию часам к пяти. И всякий раз волнение: бьется сердце, когда показывается из-за поворота вдали паровоз, он подъезжает ближе, и мы крепко зажимаем уши, чтобы он не оглушил нас свистом, потом — спешная посадка; откуда-то всегда набирался народ, и иногда мы, чтобы уж наверняка сидеть, ходили на конечную станцию Усово. В вагоне всегда после солнца горело лицо, в глаза летела копоть от паровоза, я вечно была растрепанная и вспотевшая, зато в носу надолго оставался запах реки, леса, солнца.
В паровозы я была тайно влюблена, хоть и боялась их. Я знала наизусть и умела изображать все оттенки их пыхтения. Пока стоит на вокзале, спокойно делает: «Пыф-ф-ф-пф, пыф-ф-ф-пф». Потом как выпустит снизу струи пара: «Пш-ш-ш-ш!» И сразу после этого часто, глухо, басом: «Пох-пох-пох-пох-пох!» А уж потом, сначала медленно, потом все чаще, начинает набирать темп: «Пых-пых-пых, пых; пых-пых-пых, пых…»
Я собирала картонные билетики. Когда мы попадали на первый поезд, в шесть утра, мы были единственными пассажирами в детском вагоне (вагон с занавесочками, на стенах — репродукции из Третьяковки и Русского музея), и я мечтала, как бы было чудесно всегда жить в таком вагоне и объездить в нем весь свет.
В окно я всегда смотрела с правой стороны. Мы с Ирой забирались ногами на выступ вдоль стены вагона, облокачивались на приспущенное окно и торчали там всю дорогу, меняя ноги. Дул ветер, летела копоть: вот линия сворачивает круто вправо, и видно наш паровоз… Только подъезжая к станции Ромашково, я всегда переходила ненадолго на левую сторону: очень уж хорош там был вид на раскинувшуюся внизу деревню, на милую церквушку около станции. Мысленно я сочиняла всякие романтические истории, которые происходили в этом Ромашкове.
Каждую весну я еле дожидалась, когда мы снова выйдем на нашу лесную дорожку к милым соснам и орешникам, услышим песни зябликов и в конце леса — горлиц. Особенных красот вроде бы и не было в этом Ильинском, но оно почему-то стало родным. Как ни странно, другие люди, кто бывал там, тоже любили эти места, в частности, мне позже приходилось читать об этом и в письмах императрицы Александры, «Записках штурмана» Марины Расковой, одном из рассказов Пришвина и воспоминаниях Светланы Джугашвили.