Он как никто иной заслужил эту светлую участь, и мало кому она так пришлась бы по складу и внутренней сути. То был бы для Бродского-человека поистине справедливый отдохновенный удел после стольких лет риска и поэтических треволнений. Как странно, что парки, лепечущие в темноте над своей пряжей, не отпустили ему еще двух-трех спокойных десятилетий близ несгораемых сущностей, в ласковом кратере какого-нибудь гностического эона или Музея. Но по сему не случилось. Или он этого не захотел, отдав приказание сердцу? И если сон выражает желание, то Иосиф Бродский так непоправимо и глубоко погрузился в него (сон, желание) той январской ночью, что уже не имело резона возвращаться и снова себя повторять.
Скажем цинично над свежей могилой: если бы смерть наступила лет десять назад, она стала бы не только общественным, но и огромным литературным событием. Осиротели бы друзья и враги. Имя друзьям — легион, они специально построились в поколение, чтобы взять из рук мастера небывалую интонацию, как берут непринадлежное, но свое: например, хлеб и рыбу из общей корзины на побережье. Они годами читали-писали под Бродского, апостольски, будто новую веру, распространяя его синтаксис и ассоциативную тактику переброса. Растеряв друг друга на марше, который не окончился по сей день, они сохранили и в нынешнем своем усеченном межконтинентальном составе привязанность к рапсодически-ниспадавшему голосу из балтийских болот подле грубовато-печальных античных угодий и византийских просторов с поправкой на топографию Трескового мыса и императорский путь длиной в тысячу ли.
Но сейчас это уже иная привязанность, иная любовь. В ней больше нет страсти, это чувство нельзя сымитировать, подложив под него суетливость: партнер моментально догадывается о подмене. Лишь ностальгия и разукрупненная благодарность. Для поминок по собственной молодости подходит отменно. Для остального — навряд ли, хотя они в том никогда не сознаются: так, поредевшие лицеисты, с наслажденьем скандируя во дни годовщин игольчатые стихотворения раннего Пушкина, свой одинокий или семейный досуг рифмовали с прозаически основательной «Библиотекой для чтения», а некоторые даже вообще ничего не читали, как заметил еще один автор.
Явных врагов было не в пример меньше, но, в отличие от бесхребетно-расползшихся доброжелателей, они обладали идеологией, конспирацией и спецязыком, ботая по эзотерической псевдоэзоповой фене. Все, кто когда-то сложил из московских камней церковь столичного концептуализма, нуждались в Бродском, как в неприятельском тотеме, без которого мироустройство ущербно. Вернее, это и был в целом свете единственный Неприятель — наделенный магией, даром водительства и непреложной культовой властью. В прочих безболезненно заворачивали селедку, а употребив внутрь, спускали остатки в канализацию под раскаты дружелюбного компанейского хохота. С Бродским операция эта не проходила: подобно повелителю астрального карате, он в уме и на расстоянии гасил все нападки, и так проявлялось чудесное свойство прямого наследия, ибо он был последним классическим русским поэтом, живым воплощеньем того, что «концепт» мечтал уничтожить, но не мог разжевать и потому обходил стороной.