Скажу только, что Венеция ему оттого еще полагалась законно, по праву прямого преемства, что в русской культуре он единственный мог почитаться «постмодернистом» — в этимологическом, то есть подлинном, корневом, значении слова. Только он по-настоящему вобрал в себя модернизм, каковым в России был Серебряный век, породнив его с ясными веяниями иноязычного модернистского артистизма. Те же, кого называют этим бессодержательным именем в пережившей конец света Москве, названы так по капризу глупой Молвы, ибо они связаны с каким-то иным способом освоения мира и слова, о чем сейчас говорить недосуг.
Впрочем, уже ничего не имеет значения: он был последним Великим Поэтом. Вовсе не обязательно — лучшим или наиболее оригинальным. Обнародую персональное мнение: я его таковым не считаю. Но субстанция величия — другого рода, в ее основе лежит тавтологическая суть бытия, которой следствие — непререкаемо-большие числа договора. Свое общедоступное, поверхностное выражение субстанция величия находит в социальном согласии о том, что именно «вот этот» тип поэта и поэзии — реально монархичен, что он неотменяем, как судьба, и при этом «нам не навязан никем».
Нет ничего прочнее, могущественней, нежели якобы случайное согласие общественного чувства. Ведь его фундаментом является Реальность. Таким образом, исходная природа Великого Поэта — не ценностная, но онтологическая. Великим Поэтом (он всегда один в свою эпоху, тут не бывает конкуренции) становится не тот, кто пишет самые прекрасные стихи, а тот, кто идеально заключает в своем теле власть, водительство, магию. Ведь и в Вожди приходят так же: решают не ораторские марафоны, не золотые орлы полководца, не мишурный блеск теоретика.
Бродский единственный в своем поэтическом времени сполна обладал властью и магией; они беспроволочно шли чрез океан. Он мог не опасаться, что какой-нибудь сладконапевный ересиарх, создав на редкость обольстительную теологию, с корнем вырвет его из пространства священного ужаса. Фрэзеровские циклические законы в данном случае не срабатывали. Царь и колдун не слабел с годами, ибо сфера его колдовства — не собственно слово, с исходом лет обмелевшее, но нечто большее, для чего я не могу подобрать названия.
Станислав Игнаций Виткевич. Безумный Локомотив (Пьеса без «морали» в двух действиях с эпилогом). Из книги «Наркотики» — «Иностранная литература», 1995, № 11.
Станислав Игнаций Виткевич (1885–1939), при жизни гулявший деклассированным эксцентричным смутьяном, которого культурный человек обегал за версту, дабы ненароком не вымараться в свальном грехе его дарований (словесность, живопись, философия, хэппенинг и другие кровосмесительные приключения жанров), потустороннюю свою участь, словно наскучив земными кощунствами, срежиссировал на удивление благолепно: стал классиком польской литературы. Которая по сей день не способна укрыться от его обложного влияния — как он пролился в начале 60-х золотым разрешенным дождем над несгиневшей Данаей шляхетской речи, так она и поехала, в знак «Солидарности» с весною народов, плодоносить абсурдным гротеском, последствия коего необратимы, ибо Зевесово семя не возвращается вспять. Только Витольд Гомбрович может сравниться с Виткевичем силой посмертных своих гипнотических пассов: одного безумия люди, как говаривал, временно отряхнув с себя бледный огонь эпилепсии, старший славянский собрат и пророк, ихнюю нацию весьма не любивший.