Памяти пафоса (Гольдштейн) - страница 8

Русская мысль знала две великие тайны, сливавшиеся в итоге в драматическое единство: Россию и Запад, Россию и Европу. Она вглядывалась в эти тайны до боли в глазах; так словоохотливый мистик Успенский всматривался в щербатое лицо большого Сфинкса, прозревая в нем загадку безмолвного Египта. Как бы ни относиться к этой кризисной познавательной установке — она имела реальную почву. А именно: несомненную несоприродность двух цивилизаций, столь знаменательную, что можно было бы пренебречь очевидной гетерогенностью Европы, представлявшей собой конгломерат различных культур и религий. Попадая в Россию, западный путешественник обнаруживал себя в другом мире, живущем в системе особенных временных ритмов и пространственных координат; это повелось с Герберштейна и Олеария и протянулось до XIX столетия. Книга Кюстина всегда раздражала меня высокомерным снобизмом и дешевой пиротехникой поверхностных обобщений — поэтому оставим ее. Маккензи Уоллес, посетивший страну во второй половине века, не снискал громкой славы, хотя его двухтомный труд в неизмеримо большей степени заслуживает нашего доверия. Уоллес провел в России шесть лет, исколесил ее во всех направлениях, в целях своеобразного культурантро-пологического погружения пожил в деревенской глухомани, отменно изучил язык и, в конце концов, проникся к месту своего затянувшегося пребывания изрядной симпатией. Доброжелательный отчет Уоллеса являет собой картину мира, бытийствующего в себе и для себя. Его старинная архитектура, коей так еще были внятны «слова деревенские и лесные» (Джамбаттиста Вико), располагалась вдали от дымных громад новых европейских мегаполисов, где кипела неведомая еще в России урбанистическая жизнь, деловито сновали джентльмены в котелках, а работные дома пополнялись новыми несчастными обитателями: плюралистическая демократия, социальная мобильность и не выдуманная марксизмом пауперизация долго сопутствовали друг другу.

Архаичная российская идиллия продолжалась, однако, не вечно. Стремительно модернизировавшаяся страна на рубеже двух столетий и между двух революций ворвалась в европейский континуум, она стала синхронна его циклам и ритмам. Параллельно этому — я приблизился наконец к центральному пункту статьи — русский язык и культура Серебряного века вошли в пору подлинной зрелости и содержательного богатства. Этот тезис может показаться странным — как если бы я отрицал тот факт, что на всем протяжении XIX столетия в пределах русской культуры создавалась одна из самых впечатляющих литератур за всю историю словесности, как если бы я, упомянув о Серебряном веке, напрочь проигнорировал век золотой. Но речь о другом. О том, что только к началу нашего столетия русский язык и в целом культура преодолели свойственные им ранее серьезнейшие концептуальные ограничения и пустоты и это позволило методологически грамотно размышлять на самые сложные и отвлеченные темы. Ранее подобной возможности не было. Пушкин писал в 1825 году: «Положим, что русская поэзия достигла уже высокой степени образованности: просвещение века требует пищи для размышления, умы не могут довольствоваться одними играми гармонии и воображения, но ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует».