Марина сунула портрет в печку. Пламя жарко лизнуло его, холст вспыхнул. Грусть стеснила ее сердце. Она никогда не думала, что давно прошедшее и отболевшее будет иметь над ней такую власть. Но воспоминания о минувшей радости и печали болезненно отзывались в ее душе. Она, оказывается, ничего не забыла. Ничего!
Впервые она его увидела на даче профессора живописи Михаила Михайловича Баскакова. На нем был светло-серый костюм, выгодно оттенявший загорелую мускулистую шею. С ней он держался просто, слегка покровительственно. А когда увидел ее работы, принесенные на просмотр профессору, пришел в восторг. «Вы меня покорили», — сказал он. Она, очевидно, тогда сильно покраснела, потому что он, взглянув на нее, засмеялся и добавил: «Вы прелесть». Похвала польстила Марине. А профессор погрозил ему пальцем: «Не играй на самолюбии, Колбин. Это нечестно». Он опять засмеялся и, лукаво взглянув на нее, сказал: «Не верьте профессору, Марина Семеновна. Без самолюбия нельзя прожить. О-о-о! Самолюбие — тот рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!» Да, у Колбина был острый язык. В душе он считал себя художником, любил французскую живопись. Перед мысленным взором Марины возникла картина, висевшая у него в квартире. Геркулес, послушно взявший прялку Омфалы. Марина улыбнулась, вспомнив его слова: «Ты моя Омфала». Она хотела, чтобы он стал ее Геркулесом, но жизнь безжалостно разрубила все узы, связывающие их.
Воскресные дни они любили проводить вместе. Марина приезжала к нему с утра, они вместе завтракали, потом отправлялись куда-нибудь за город, купались, загорали и под вечер, усталые, счастливые, возвращались в Москву.
Очередное воскресенье обещало быть ярким, солнечным; небо высокое, синее, без облаков. Ясно было и на сердце Марины. Она мечтала, что напишет еще не одну картину. Может быть, перейдет учиться в институт имени Сурикова. На этом настаивает профессор Баскаков. Главное, есть любимый человек, а с ним не страшны трудности. С утра Марина отправилась на базар, купила клубнику — любимое его блюдо — и поехала к нему.
На звонок вышла полнеющая женщина, сохранившая следы былой красоты. Марина приняла ее за родственницу Евгения и спросила тоном, каким обычно спрашивают о близком человеке: «Дома?» Женщина смерила ее надменным взглядом. Марине стало не по себе. И вдруг прозвучало: «шлюха», и дверь захлопнулась.
Марина не помнила, как она добралась до общежития и одетая свалилась в постель. Не помнила, сколько пролежала в трансе, а когда очнулась, в комнате уже было темно. Она, как пьяная, поднялась с постели и настежь открыла окно. Ах, как болела душа! Как болела! Сколько слез она пролила, уронив голову на подоконник! Затуманенными глазами она смотрела на огни Москвы, но они не вызывали в ней больше ощущения радости. А она любила эти бегущие и переливающиеся огни. Сколько раз, вот так же, как сейчас, она стояла у окна и созерцала ночную Москву, тесно прижавшись к сильному телу Евгения. Теперь она одна, одна, и сердце мечется в груди. В комнате было тихо. Подруги-однокурсницы в субботу уехали на экскурсию и еще не вернулись. Вдруг дверь с шумом открылась. Марина даже не шелохнулась, она думала, что приехали девушки, и не хотела, чтобы они видели ее расстроенной.