Однако если вопрос о дне, в который родился Шопен — 22 февраля или 1 марта, — не имеет особого значения, то год его рождения принадлежит весьма знаменательной эпохе. Это был период, когда звезда наполеоновской славы стояла в апогее, период, предварявший эпоху разочарований. В те годы рождалась великая армия романтиков второго поколения, тех, кто обманутся в своих надеждах, пережив 1830 и 1848 годы. Тогда родились Шуман, Лист, Вагнер[2], Словацкий[3], Красинский. Неповторимая плеяда гениев. Эпоха эта в весьма сильной степени сказалась на формировании личности Шопена, она вылепила его характер и одарила его гем единственным звучанием, звучанием мощи и печали, по которому так легко распознать любое его произведение.
Детство и молодость Шопена привыкли связывать с Желязовой Волей и с ее мазовецким пейзажем. Со спокойной Утратой, которая тут протекает, с вербами по дороге в Сухачев, с равниной, над которой возвышаются округлые башни броховского храма. Забывают, что чуть ли не полугодовалого Шопена перевели, а точнее говоря, перевезли в Варшаву, и с тех пор судьба его вплоть до двадцать первого года жизни связана со столицей Польши. Если уж говорить о его деревенских привязанностях к родной земле, то они, как мы заметим, в большинстве своем обращены к Куявам и даже к Поморью. Куявы играют особую роль в жизни нашего музыканта. Отсюда родом была его мать, от нее наверняка услышал он первые куявяки, эти самые польские мелодии, полные сладкой внутренней мощи и грусти, воспевающие долю крестьянина нищих, безлесных, равнинных окраин нашей отчизны. На Куявы он приезжал на каникулы, на те памятные каникулы, после которых он возвращался, запасшись здоровьем, хорошим настроением и уж, конечно же, песенками. Впрочем, знал он и Мазовию и Ловицкие и Любельские земли. Бывал он у Марыльских в Пенчицах, в том самом, наверное, дворе, который и сегодня можно увидеть из вагона гродзинской электрички между Регулами и Творками, во дворе, утопающем, словно в букете, в гуще старых деревьев. Бывал он у пани Прушак в отлично благоустроенных Санниках, за Сохачевом, за Бзурой, бывал у Титуса Войцеховского в Потужине, где его очаровала береза, стоящая под окнами. Он знал всю Польшу.
Но прежде всего — со дня переезда его родителей из Желязовой Воли и до последнего мгновения своего пребывания на родине — был он варшавянином. Если он и называл себя «темным мазуром», то думая о Варшаве как о столице Мазовии. Я сказал бы даже больше, до копна своих дней Шопен оставался не только поляком, но именно варшавянином, как это и отметин в некрологе Норвид