Но знаю ли я сам что-нибудь такое, чего не известно другим? Пусть самую малость, но — лучше всех на свете. А?.. Был бы я постарше, уже на флоте служил, и тогда…
Что тогда? Я мечтаю, а у кого-то уже сбылось. Кто институт окончил, кто военное училище. Взять вчерашнего лейтенанта!
Наверное, в это мгновение я смотрел на Людку сердито: все-таки трудно забыть танцульки. Людмила тронула мою руку.
— Ты все еще чем-то недоволен? Я сощурил глаза и сказал:
— Что ты, что ты! Я от всего просто в восторге.
Людка быстро отдернула руку, будто током ее ударило, А может, и в самом деле, когда мы злимся, в нас возникают токи?
В кондитерской было мало народа. Мы сидели за угловым столиком. Людмила смотрела прямо, но как-то мимо меня.
— Сережка… ты вот рассердился тогда… ну, что секреты у нас всякие с Ольгой. А знаешь, что произошло?.. Ее мама хотела руки на себя наложить.
— Как наложить? — не сразу дошло до меня.
— Покончить с жизнью. Она выпила уксус, эссенцию.
— Зачем? — не понимал я.
— Отец от них ушел, — Людка взглянула мне в глаза. — Ну что ты, как с луны свалился? Нашел он себе другую. Вот и все.
— А она? Ольгина мама?
— Спасли ее в больнице, еле выходили. Ты ее, кажется, знаешь?
Ольгину маму я видел несколько раз. Она была черноволосой, худощавой. Мы иногда собирались у Ольги, и всякий раз ее мама убиpaлa квартару, цветастой тряпкой смахивала пыль с тяжелого буфета и напевала одну и ту же песню. Точнее, единственную строку: «Ах, судьи, я его любила!»
Да-а, капитан Якименко выкинул номер! Еще в апреле, помню, забежал к Людке и услышал, как дядя Егор говорил домашним: «Петро откаблучивает…» Видимо, речь шла о Якименко…
Я и раньше знал, что взрослые иногда расходятся, сходятся. Но мало ли что я знал! Известно мне было, к примеру, и то, что люди попадают под машину, тонут. Но я ни разу не видел человека, раздавленного машиной. Утопленников видел, но издалека… По крайней мере, в нашем классе, даже в школе, никто не утонул и под машину не попал. Ни сам, ни родители. И рук на себя никто не накладывал.
Людка сейчас ни о чем не говорила и как бы давала мне возможность молчать самому. Удрученно. Вволю. Она, наверное, гипнотизировала меня и про себя повторяла: «Молчи и думай. Думай, молчи».
— Мужчины, — сказала она наконец, — все неверные… Неужели и мой батя может что-нибудь такое?
— Что ты, Люда! Ведь дядя Егор, он хороший…
— Помолчи… Я сама знаю, что хороший… Ладно, я могу и помолчать. Я ведь почему так
сказал? В моем представлении все отцы и матери были издавна родными — и навеки. А иначе как?
Я не ребенок. И понимаю, что они, возможно, и увидели-то друг друга впервые уже в солидном возрасте, когда им было по двадцать или больше. Но это умом понимаю. А сердцем — другое: издавна и навеки…