Я редким умным женщинам говорил, что нет ничего лучше разнообразия, что, отдавшись мне, они будут еще больше любить своих мужей освеженным мною чувством. А дурам я объяснялся в такой страстной любви, какой от мужа они никогда ожидать не могли. И я был предельно искренен и с теми, и с другими.
Я уверен в N., и то, что в ней могут быть неуверены другие, бесит меня больше, чем ее неуемное кокетство. Я вынужден признаться себе, что молва, честь, мнение света значат для меня больше, чем истинное положение вещей. Уж лучше, чтобы N. тайно с кем-то поеблась (но только один раз!) и чтобы об этом никто не узнал, чем сплетни и слухи о ее неверности при ее полной невинности. Поэтому, когда Вяземский волочится за N., я только ухмыляюсь – свет никогда не поверит, что она прельстится таким невзрачным и неумелым мужчиной. А Дантес опасен своей красотой и наглостью – им молва приписывает победы, коих не было, но коих они достойны по понятиям света.
Ненавижу дерзость, с которою молва издевается надо мной за моею спиною. Я чувствую рога, растущие наперекор моей убежденности, что им нет места на моей голове. Молва вносит сомненье в мою убежденность. Сколько необозримых возможностей у N. для измены, когда всякий мужчина у ее ног. Что не дает ей воспользоваться ими?
* * *
Мне удалось убедить N., что у Дантеса сифилис и что он заразит любую женщину, которая отдастся ему. Я учил N., что у больных сифилисом возникают периоды временного облегчения и заразность их уменьшается, хотя совершенно не проходит. В такой период больной испытывает особенно сильную страсть. Так я старался обезопасить N. от Дантеса. Она верила, пока Катька не доказала ей на собственном примере, что это ложь.
Часто после долгих танцев с ним она поверяла мне, возвращаясь с бала, что у него опять было «облегчение болезни». Ее глаза горели, и она с явной живостью откликалась на мои объятия. В эти минуты я думал, что должен быть благо дарен Дантесу за вызванное желание, которым я так жадно пользуюсь. Дошло до того, что, когда N. была равнодушна к моим ласкам, я ловил себя на мысли, что надо бы свозить ее на бал, чтобы Дантес поприжимал ее в танце и разгорячил бы для ночи со мной. Мне было противно от этих мыслей, но ничего поделать с ними я не мог, и в конце концов я стал испытывать только злорадство.
Глядя на любого мужчину, с которым она кокетничала, я злобно шептал про себя: вы все на меня работаете. Но ревность во мне продолжала кипеть. Однажды на балу я заметил, как N., танцуя с графом X., позволила ему трижды поцеловать руку. Когда мы приехали домой, я сорвал со стены кинжал, бросил ее себе на колени и приставил его к горлу N. «Признавайся, – закричал я, – изменила ли ты с X.!» N. обомлела от страха, и тело ее напряглось, как перед сладострастными судорогами. «Клянусь детьми, я тебе верна», – проговорила N. прерывающимся голосом, глядя мне прямо в глаза.