и
слишком старая: родом из подмосковной деревни, бывшая работница московской текстильной фабрики, и лет ей было за восемьдесят. Мы редко вслушиваемся в то, что говорят старики. Но у меня выбор был небольшой: или с головой уходить в боль, тонуть в ней и захлёбываться, или отвлекаться на рассказы соседки. И я выбрала второе.
Рассказывала Валентина кусочками: то один эпизод своей жизни по случаю вспомнит, то другой, постоянно, как это водится, бросая главные линии повествования и переходя на истории братьев, сестёр, двоюродных, троюродных и четвероюродных, тёток, дядьёв, кумовьёв. Будучи не в состоянии отслеживать перипетии историй всех персонажей, я часто слушала вполуха. Просто хорошо было смотреть на улыбчивое, приветное лицо старушки, живое и подвижное, а истории её шли, так сказать, приложением к её облику.
От внимания к себе Валентина расцветала и молодела-хорошела прямо на глазах. Не сразу, день на третий или четвёртый, стала вспоминать о детстве.
… — Когда наши-то в 41– м отступали, — говорила Валентина, — мне лет десять было. Москва рядом — а они идут и идут. Голодные, грязные, злые. У нас изба полна — мамка, тётки да ребятишки вроде меня, да ещё ночевать солдат набивалось, что твоих мух в мёд. Осень, холода наступают, что впереди — неизвестно. Немец придёт — как жить? Вообще немец был не страшен. На всех плакатах он толстый, глупый и всегда сдаётся красноармейцам, я в сельсовете видела, в газетах. А красноармейцы на плакатах совсем почему-то не были похожи на тех, что шли через нашу деревню.
То утро у меня всегда перед глазами стоит: красноармейцы выгнали нас из дома, выстроили в ряд, напротив — солдаты с ружьями. Я, конечно, тогда не знала, в чём дело. Просто испугалась до смерти. С тех пор знаю, что такое «смертный ужас»: это когда не понимаешь, что, почему и зачем, а понимаешь только, что вот сейчас ты есть — живая, руки-ноги целы, а через секунду тебя не будет. Зря говорят, что дети не понимают, что такое смерть. Звери — и те понимают. Пёс наш дворовый Шарик тут так завыл страшно, как по покойнику. Его пристрелили сразу.
Оказывается, ночью тётка спрятала одного солдатика, уж больно жалко ей его стало, на сына Родьку, на фронтах тоже где-то горе мыкал, похож был. А как хватились утром — нету его. Дезертир. Куда делся? В нашей избе на постое был… Вот офицер и вывел нас всех во двор и сказал: если не покажете, куда спрятали дезертира, — всех к стенке, и старых, и малых. И солдат с ружьями напротив нас — мамки, тёток и детей — поставил.
Росточком была я не велика, ревела и смотрела вниз. Что я там видела, слезами умываючись? Сапоги офицерские, штаны военные. И вот эти сапоги со штанами ходили перед нами и кричали что-то страшное. Слов не помню, помню только свой страх. Такой страх, страшнее которого не бывает.