– Я не шведка.
– Кто же вы? – растерялся англичанин, успев запамятовать, что пару минут назад тщетно задавал тот же вопрос, но другому человеку.
– Я – русская, – холодно обронила Мария.
К столу спешил кельнер.
– Данке шон, – кивнула она ему. Выходя, просквозила беглым взглядом по ресторану. Никого из посетителей, кроме Хаима и мистера Дженкинса, в нем уже не было. Хаим рассчитывался и что-то спрашивал у кельнера. Пьяный мистер Дженкинс, качаясь, стоял рядом с бессмысленным лицом. Последнее потрясение его добило.
Пароход прогудел свое «до скорого», отвалил от пристани и разогнался, вошел в приказанный бег. Крики чаек поглотил шум моторов, позади остались светлые линии мелкопесчаных пляжей, любекская бухта и красивый город, потерявший свободу. Море, выдутое сумеречными ветрами из сине-черного непрозрачного стекла, распахнулось торжественно и беспредельно, как может распахнуться под небом только оно, море – незринутый космос, непостижимый ограниченному человеческому сознанию.
Стоя на баке[32], Мария зябко поежилась. Порыв ветра распахнул плащ, обдал спину холодом, влажным моросом… На воде, на идущем корабле, вдруг выясняется, как много значат для человека ощущения. В мельчайших подробностях чувствуются палубная прохлада и машинный зной; ложное, прикинувшееся домашним тепло каюты и мучительная дурнота от вибрации судна…
Ну и пусть снова терзает морской недуг, пусть слабеют ноги, – они же ноги, а не чешуйчатые хвосты с плавниками, и умеют ступать по земле. Пусть смоет морская пытка липучие томления, выполощет их и выжмет! Для умерщвления глупой плоти лучше не выдумать…
В каюте Мария взяла в руки книгу – за все время путешествия она не продвинулась в чтении дальше абзаца, – раскрыла и попыталась сосредоточиться. Муравьиные строчки слепо побежали перед глазами, обижая автора безучастием читательницы. Отвергнутый до поры, роман лег под подушку.
Если сказать, что она была глубоко уязвлена, значит, сказать мало. Мария простить себе не могла предательства привычной жизни, еще в начале лета не обремененной соблазнами-перевертышами. Почему ей пригрезилось, что, обрядившись в яркий фантик, она сама изменится и придет к чему-то маняще радужному, искристому, как фейерверк? Ожгли искры, больно ранили, – обморочили кукушонка пух и нега не для него свитых гнезд. Когда, в какую беспечную минуту завладели ею чужеродные вещи, зрелища и комфорт?
Этот мужчина проскользнул в жизнь незаметно, вкрадчивым половодьем к лугу, – затопить, истрепать и схлынуть, оставив мусор и грязь… А она-то самоуверенно полагала, что ее нелегко обольстить! Оказалась ничем не лучше тех девушек с неживыми лицами, что смеялись в ожидании гибели у дома с разноцветными фонарями. Купилась на языковую приманку, на лукавые разговоры и пустоцветы неясных желаний, сама не зная, чего хочет и ждет!