…Вернее, не лик, а личинка. Одна из тех, что литыми кукурузно-зубастыми рядами охранки, тайных служб, жандармерии, армии отгораживает от мира людей купол разросшегося яйца власти. Любую политическую личину с произвольным подтекстом может надеть власть, но глазами и слухом она обращена исключительно в себя и занята собственными благами. Слепая, глухая, зато с громадным ртом-пастью. В этой пасти исчезают земли и золото. Сочиняя лицемерные законы, на самом деле огромная глотка бесконечно ест… ест и ест. А для того, чтобы устрашить граждан, надо показательно уничтожать каждого, кто кажется власти неблагонадежным. Так размышлял Хаим, ощущая бессилие перед этим ненасытным монстром, от которого он так хотел, но не смог уйти.
Вина перед женой душила все сильнее. Не подумал, легкомысленный, что, посадив на репутацию даже незначительное пятно, уже не будешь чист…
Он попытался отвлечься надписями на стенах. Какие-то люди выцарапали на них свои имена, даты рождения, числа задержания, будто приравнивая их к дате смерти. Хаим сполз вниз, сел на корточки и, обняв колени, закрыл глаза. Раздразненное отчаянием воображение сейчас же показало дикую сцену: лысый с мерзкой улыбочкой подошел к Марии и…
Хаим начал молиться. Нет, не получалось. Не было света в душе, а из тьмы не родится молитва. Кулаки сжались сами собой. Он не чувствовал боли, однако саднящие в наручниках запястья запротестовали. Он чуть не застонал, вспомнив нежные руки жены… Как же им больно.
Стены камеры могучие, толстые… Если крикнуть громко, откликнется ли Мария? Только бы услышать в ответ ее голос. Или хотя бы подбодрить: я не с тобой, но рядом. Ты не одна.
– А-a-ave Mari-i-ia-a-a-a! – запел он во всю силу легких.
Хаим пел одну из красивейших на земле песен. Плотный воздух в каменном колодце дрожал от напряжения, звуки рикошетили от стен, труб, решеток; сквозь щели в узкий коридор устремлялась музыка несуществующего оркестра.
Камерное сообщество в соседних застенках прислушалось, кто спал – проснулся, кто не спал – оцепенел. Изумленные полицейские бежали по коридору, громко топоча сапогами. Хаим, уверенный, что сумеет выделить голос жены из любой какофонии, не обращал на шум внимания и не услышал ни лязга засова, ни скрипучего поворота ключа.
Дверь отворилась.
– Вот теперь мы готовы поверить вашей истории о великой любви, – сказал в полной тишине Бурнейкис с той самой мерзкой улыбочкой, которую несколько минут назад сочинило распаленное воображение Хаима.
Полицейских следователь спровадил. Они ушли, с любопытством оглядываясь на сумасшедшего артиста в наручниках.