Уайльд, конечно, сказал это вынужденно. Перспективный гомосексуальный мужчина, кем бы он ни оказался, подмечает в себе мужественное начало, он холит его, отстаивает его; вот и мужское достоинство, распознанное Кавадой в самом себе, было прилежанием в духе эстетствующего девятнадцатого века. Это так же странно, как связать себя по рукам и ногам веревками! В прошлые времена, когда чтилась воинская доблесть, любить женщину считалось немужественным делом, и Кавада тоже полагал, что страсть есть проявление женоподобности, что несовместимо с его мужским достоинством. Самым ужасным пороком для самураев и гомосексуальных мужчин была женственность. И самураи, и гомосексуалисты почитали «мужественность» — хотя вкладывали в это понятие разные смыслы — не как природную данность инстинкта, а, скорее, как моральный императив. И то, чего боялся Кавада, было крахом этих моральных устоев. Он был приверженцем консервативной партии по той причине, что она отстаивала принципы семейных ценностей, основанных на гетеросексуальной любви, несмотря на то что они должны были быть ему враждебны…
Тень Юити порхала над всей социальной жизнью Кавады. Подобно человеку, который нечаянно посмотрел на солнце и после этого всюду, куда бы он ни поглядел, видит его отпечаток, Кавада видел образ Юити в хлопанье дверей своего президентского кабинета, куда Юити не был вхож, в телефонных звонках, даже в профилях молодых парней на улице за окном его автомобиля. Ему просто-напросто мерещилось. Это было вроде паразитного изображения. С тех пор как его стала посещать мысль о том, что они с Юити должны расстаться, эта призрачная пустота становилась постепенно все более ужасающей.
По правде, Кавада смешивал пустоту своего фатализма с пустотой сердца. Его решение расстаться было продиктовано выбором: лучше самолично зверски и незамедлительно расправиться со своей страстью, нежели жить в боязни, что однажды обнаружишь в себе завядшую страсть. Так, на приемах, банкетах и раутах со знатью и знаменитыми гейшами прессинг решения большинства, что прочувствовал даже юный Юити, сокрушал надменное сердце Кавады, казалось бы, уж куда как добротно снаряженное, чтобы ему сопротивляться. Его многочисленные скабрезные россказни были «гвоздем» программы за банкетным столом, теперь же, по прошествии времени это освященное веками искусство наполняло Каваду чувством отвращения к самому себе. У директорского окружения от нынешней угрюмости его холодела кровь в жилах во время приемов. И хотя считалось, что было бы лучше, если бы директор не присутствовал на банкете, Кавада всегда аккуратно появлялся там, следуя своему чувству долга.