Понимаешь ли ты, Корней, куда тебя судьба вынесла? Как ты писал там, чем рассердил полковника Рязанцева? „Полезным Родине“. Вот тебе, Пирогов, и Москва, и Кавказ, и Сталинград. И затерянный мир английского писателя Конан Дойля».
Самое благоразумное в такой ситуации — вернуться в отдел, составить записку на имя начальника управления, вытребовать хотя бы пару ребят из ББ[5]. Парочки парней из ББ ему хватило бы. Ловок Кочуров, неуловим Паскин, хитер Булычев. Но ведь и мы не лыком шиты. Кое-чему научились.
Но нет времени у Пирогова на записки. Нет у него ни одного дня времени. Даже часа нет. Где-то недалеко, может, в трех-четырех часах ходьбы, оглядываются сейчас с надеждой его девчонки, подмоги, избавления ждут. Молчаливые мальчишки из девятого и десятого классов, Яшка Липатов, воображающий себя очень взрослым, глядят с надеждой на девчат — все-таки в форме они, все-таки представители власти — и взгляды их полны вопросов: скоро ли, когда этому конец…
«Может, их и в живых никого нет?»
Холодно делается в груди у Пирогова.
Они шли, пока хоть что-то можно было видеть перед собой. Кромешная темнота застала их на хребтине отрога, а какого — Пирогов затруднялся сказать. Уже перед вечером они поняли, что заблудились, сбившись с намеченного маршрута. То, что казалось простым на бумаге, обернулось на деле куда как сложным.
Поднявшись наверх, они увидели под собой непроглядную темноту, и Корней Павлович объявил привал до утра. Брюсов подкошенно повалился на голый камень. В ночной тишине было слышно, как клокотало, свистело в его груди и в горле. Напоминала о себе болезнь.
— Вам плохо? — спросил Пирогов.
— Так и вам же… нехорошо.
— Я — особая статья. Может, повернуть вам утречком?
— Оставьте… Я вполне… Это с непривычки.
Утром они осмотрели с горы неширокую мягкую долину. Она была пуста. У подножия отрога они тщательно и не без интереса прошарили несколько пещер, поразивших их необыкновенной загаженностью. Сотни лет пещеры эти были пристанищем для диких коз, косуль, маралов. В непогоду и минуты опасности. Толстые, в полметра и больше, сухие зеленовато-коричневые «подстилки» лежали нетронутыми, и это говорило, что люди в них не появлялись.
И этот день не принес ничего доброго. А вечером, одолев очередной подъем, Геннадий Львович неожиданно стал подкашливать, чем дальше, тем сильней.
Пирогов растерялся. Он всегда немного терялся перед чужой болью, а теперь и совсем. Представил бурое напряженное лицо с вытаращенными, как у удавленника, глазами, дьявольские корчи. И себя рядом, — бессильного чем-то помочь.