Внутри, вовне (Вук) - страница 59

Скребя подошвой о трубу, я отвечаю сдавленным голосом:

— Сейчас приду, папа.

Он почему-то останавливается на верхней ступеньке и смотрит вниз на кучку мальчиков, сгрудившихся в сгущающихся сумерках вокруг трубы. Поль Франкенталь заткнулся. Все остальные тоже молчат, и вид у нас, наверно, порядком смущенный. По крайней мере, у меня. Постояв с минуту, папа устало улыбается.

— Только не задерживайся! — говорит он и входит в подъезд, и я слышу его шаги, когда он начинает подниматься по лестнице на пятый этаж.

— Вот так-то они это и делают, — заключает Поль Франкенталь таинственным голосом. — Твой папа делает это с твоей мамой, понимаешь? Он впрыскивает ей эту зеленоватобелую жижицу, и через девять месяцев из этой же самой щели появляешься ты. Так-то вот.


* * *

Пятничный вечер в моем доме был ядром внутреннего мира. В нашей квартире на пятом этаже в Бронксе мои родители воссоздали самый настоящий шабес старого галута. Я вижу это сквозь мягкую дымку сентимента. Я вижу, как это все было. Вижу начисто вымытый линолеум в кухне, покрытый газетами и освещенный огнем газовых горелок: электричество на Олдэс-стрит тогда еще не провели; и вижу, как по расстеленным газетам ползают один или два храбрых таракана, не испугавшихся едкого мыла и только что насыпанного дуста. Я вдыхаю запах фаршированной рыбы, вермишелевого супа и вареной курицы, тушеного чернослива и моркови, свежеиспеченного печенья и витой булки — халы. Это шабесное меню оставалось у нас неизменным в течение первых пятнадцати лет моей жизни. Шабесный стол представляется мне в золотом свете — не в свете моих патетически-сентименталь-ных воспоминаний, а в свете стоящих на столе свеч. В этом свете сияют лица моих по-праздничному одетых родителей и сестры. И, когда я пишу эти строки, я слышу шабесные песни и ощущаю вкус неизменной шабесной пищи.

К тому времени, когда мне стукнуло пятнадцать лет, мы с Ли взбунтовались против однообразия пятничных ужинов, и мама стала готовить нам фаршированную телятину, жаркое и другие подобные вещи; но, пока мы жили на Олдэс-стрит, мы из недели в неделю, из года в год ели по пятницам всегда одно и то же. Я не думаю, что папа хотел бы что-то в этом изменить. Пятничный ужин и субботний обед всегда устраивались за большим овальным столом в гостиной, хотя в остальное время мы питались на кухне. С этой переменой декорации менялись и темы разговоров. Прекращались бесконечные пересуды, касающиеся прачечной: что сказал Бродовский, что ответил Гросс, ремонт бойлера, угроза забастовки, новые неприятности с Джеком-выпивохой — вся эта деловая канитель, от которой нас уже мутило. По пятницам же и по субботам за столом говорили совсем о других вещах: родители рассказывали разные истории из своего минского детства, пели старые песни старого галута, затевали нехитрые застольные игры — например, как ударить другого по руке, прежде чем он успеет ее отдернуть, — или расспрашивали нас о наших еврейских занятиях: Ли ходила по вечерам на занятия по идишу, я занимался ивритом с репетитором. После ужина папа читал вслух Шолом-Алейхема, и мы с Ли катались по дивану, смеясь до слез, а мама хохотала, как оглашенная. Или же вместо этого папа читал трагические рассказы Ицхока-Лей-буша Переца.