***
Весна началась и кончилась, а на Ленином ремне кончились дырки. Ставшая пугающе широкой одежда поласкалась на ней унылым мешком. Похудение, или, в данном случае, исхудание, объяснялось не только успехами на ниве укрощения гнева, смирения и кротости, хотя в этих дисциплинах Лена, по собственному мнению, переплюнула всех йогов в горах Кавказа. В довесок к нравственным, на Лену свалились мучения физические. Каждое утро и каждый вечер Нюсе подмышки просовывался шарф, и Лена таскала по парку необычайно тяжёлого ребёнка под аккомпанемент ребёнкиных воплей (Сердобольные прохожие нейтрализовывались Фантой). В мае Нюся уже топала впереди собаки, но падала часто, вставала с трудом и при этом тоже, в общем, не молчала. Главной её реакцией на окружающий мир по-прежнему оставался ор – восторженный или гневный, но одинаково за пределами болевого порога.
Ленины нервы превратились подобие ниток, изодранных котёнком и растащенных им же по квартире. Сладостный голос Александры Порфирьевны бесконечно нашёптывал ей во сне, что Галка разыскивает любимое дитятко, но всякий раз Лена просыпалась от хриплого рёва, которым Нюся возвещала миру о своём пробуждении. Недалёкая от того, чтобы перенять эту привычку Лена стала философски относиться к рассказам о родителях, выкинувших детку в окно. Не то чтобы она их оправдывала, просто поняла, насколько легко такое может случиться.
Мало по малу в Нюсиных воплях проявились девочковые нотки, а ещё Нюся научилась смеяться – не сказать, чтобы совсем по-человечески, но сомнений, что она смеётся, больше не возникало. К лету в испускаемых Нюсей звуках обозначились «баба» (собака), «дай» и прочие прелести лепета, включая «маму» – последнее вводило Лену в ступор, но до разъяснительных бесед о тонкостях кровного родства оппонент явно не дозрел.
Ночью парк принадлежал парочкам, алкашам и нарядам милиции, сменявшимся на восходе таджиками в оранжевых жилетах. За дворниками выползали собачники, чтобы вернуться вечером для более основательного выгула. Между утренними и вечерними собачниками население парка составляли бабульки, а также мамашки с колясками.
К мамашкам Лена относилась примерно как курильщик – к тактичным напоминаниям о раке на сигаретных пачках. Бабушка воспитала её в убеждении, что женщина обречена на материнство, а те, у кого не вышло – самые разнесчастные уродины и есть. Глядя на тётю Иду и нескольких бабушкиных подруг, Лена бабушке верила, и всё же не ощущала ни материнского инстинкта, ни пресловутых биологических часов. Зато более чем ощущала общественное мнение. Не то чтобы на неё бросались прохожие, призывая размножаться. Друзей, тем более способных на подобные призывы, у Лены не водилось, родственники не баловали её своим присутствием, а на посторонних она клала. Однако положить на общество в целом, продолжая в нём существовать, примерно так же легко, как найти толику кислорода в парке, удачно втиснутом между шестиполосной трассой и моторостроительным заводом. Общества много. Оно разговаривает миллиардами ртов, демонстрирует примеры из жизни, рекламные постеры, снимает кино и пишет буквы. Общество запрограммировано на размножение, что понятно, но ужасно неприятно, если размножение не входит в твои личные планы, и вдобавок тебя угораздило родиться женщиной.