Вошла Олеся с подносом:
– Здравствуйте, Геннадий Владимирович!
– Здравствуй, здравствуй, моя милая! Как же это ты опять меня пропустила? Все-таки редко бываешь на месте?
– Очень часто, Геннадий Владимирович. Правда, Ольга Владимировна?
– Да, да. Правда.
Она улыбнулась. И Красин тоже. И девушка с глазками-бусинками.
Маленький лучик солнца прыгнул внутрь сквозь жалюзи и, заигрывая с Ольгой, вытянулся перед ней на паркете.
Хромому казалось, что он сдохнет ночью, но он не сдох.
Пришло утро, и он увидел мутный уличный свет возле лестницы.
Длиннохвостые крысы спрятались.
Стало легче. Не так жарко.
Он лежал на одеяле, все время кашлял и крыл матом свой кашель после каждого приступа. Губы потрескались, и он хотел пить. У него все болело, все тело, и глаза тоже. Это грипп. Он знает. У него тридцать восемь, если не больше.
Ночью здесь были черти и было жарко.
Они были с рогами и шерстью. Они прыгали рядом и что-то по своему пели, с треском и искрами жгли доски, пялясь на него страшно, а он в это время будто стал долбаной куклой: все ватное, а голова каменная, не поднимешь ее, не пошевелишь. Много чего еще было: какие-то толстые люди; кошки; красные и желтые пятна, из которых складывались буквы, – и это будто было на самом деле, он все это видел. Ночь можно было потрогать пальцем как черную стенку.
Надо идти к церкви. А то если сядут на твое место, то просто так не уйдут. Надо прийти, чтобы видели, что не сдох, а там и обратно – главное, чтоб не думали, что тебя нет. Они только так понимают и еще когда бьют или режут. Слово доброе – нет.
Он оделся и встал.
Встал тяжко, с матом.
Сделав три шага, он понял, как это трудно, сделал еще три, и тут все поплыло перед глазами и пол ушел из-под ног.
Он оперся рукой о стену. Она шершавая и холодная. От нее пахнет сыростью. Она твердая. Не надо ему на улицу. Не надо к церкви. Ему надо в аптеку, вот что ему надо.
Пол не качается, и он идет вверх по лестнице. Он кашляет и ругается. Он задыхается. Тогда он останавливается и ждет, и слушает, как бьется в груди сердце. Выше. Выше. Вот и все, он уже перед дверью. Тут как на улице. Холодно. В двери щели, и из них дует, со снегом, а когда на улице ветер, дверь хлопает и мешает заснуть.
Он выходит на улицу.
Здесь скрипит снег и градусов тридцать.
Он останавливается. Он делает вдох, воздух жжет ему горло, и он сильно кашляет.
Сколько у него денег? Что если не хватит? Одни ведь железки.
Он считает. Рубль… Рубль пятьдесят… Рубль восемьдесят… Два… Два десять.
Ему плохо. Очень плохо. Ломит тело, а ноги ватные и подгибаются. Аптека близко, через два или три дома, он ходит мимо нее каждый день, но сегодня это не близко. А до церкви вообще не добраться. Он завтра очухается, и если кто сел, тот свалит, а не то он ему шею сломает. Главное, чтоб братья не лезли, а то с ними драться не будешь. Если скажут, что это правильно, что на твое место сели, то сваливай сам. Или где-нибудь жди эту суку и режь. Потом к церкви. Если братья тебя не замочат, то никто у тебя не спросит, почему ты тут и куда делся тот хрен, который тут был. Это не спрашивают.