Жизнь моя исковеркана, спутана, – а я тут валяю дурака с этими веселенькими описаньицами, с этим уютным множественным числом первого лица, с этим обращением к туристу, к дачнику, к любителю окрошки из живописных зеленей. Но потерпи, читатель. Я недаром поведу тебя сейчас на прогулку. Эти разговоры с читателем тоже ни к чему. Апарте в театре, или красноречивый шип: «Чу! Сюда идут…»
Прогулка… Я вышел из автобуса у желтого столба. Автобус удалился, в нем остались три старухи, черных в мелкую горошинку, мужчина в бархатном жилете, с косой, обернутой в рогожу, девочка с большим пакетом и господин в пальто, со съехавшим набок механическим галстуком, с беременным саквояжем на коленях, – вероятно, ветеринар. В молочаях и хвощах были следы шин, – мы тут проезжали, прыгая на кочках, уже несколько раз с Лидой и Ардалионом. Я был в гольфных шароварах, или, по-немецки, кникербокерах. Я вошел в лес. Я остановился в том месте, где мы однажды с женой ждали Ардалиона. Я выкурил там папиросу. Я посмотрел на дымок, медленно растянувшийся, затем давший призрачную складку и растаявший в воздухе. Я почувствовал спазму в горле. Я пошел к озеру и заметил на песке смятую черную с оранжевым бумажку (Лида нас снимала). Я обогнул озеро с южной стороны и пошел густым сосняком на восток. Я вышел через час на дорогу. Я зашагал по ней и пришел еще через час в Айхенберг. Я сел в дачный поезд. Я вернулся в Берлин.
Однообразную эту прогулку я проделал несколько раз и никогда не встретил в лесу ни одной души. Глушь, тишина. Покупателей на участки у озера не было, да и все предприятие хирело. Когда мы ездили туда втроем, то бывали весь день совершенно одни, купаться можно было хоть нагишом; помню, кстати, как однажды Лида, по моему требованию, все с себя сняла и, очень мило смеясь и краснея, позировала Ардалиону, который вдруг обиделся на что-то, – вероятно, на собственную бездарность, – и бросил рисовать, пошел на поиски боровиков. Меня же он продолжал писать упорно, – это длилось весь август. Не справившись с честной чертой угля, он почему-то перешел на подленькую пастель. Я поставил себе некий срок: окончание портрета. Наконец запахло дюшесовой сладостью лака, портрет был обрамлен, Лида дала Ардалиону двадцать марок, – ради шику в конверте. У нас были гости, – между прочим, Орловиус, – мы все стояли и глазели – на что? На розовый ужас моего лица. Не знаю, почему он придал моим щекам этот фруктовый оттенок, – они бледны как смерть. Вообще сходства не было никакого. Чего стоила, например, эта ярко-красная точка в носовом углу глаза, или проблеск зубов из-под ощеренной кривой губы. Все это – на фасонистом фоне с намеками не то на геометрические фигуры, не то на виселицы. Орловиус, который был до глупости близорук, подошел к портрету вплотную и, подняв на лоб очки (почему он их носил? они ему только мешали), с полуоткрытым ртом, замер, задышал на картину, точно собирался ею питаться. «Модерный штиль», – сказал он наконец с отвращением и, перейдя к другой картине, стал так же добросовестно рассматривать и ее, хотя это была обыкновенная литография: остров мертвых.