Когда посетитель ушел, Драйер несколько минут просидел неподвижно, глубоко заложив руки в карманы штанов. «Он не шарлатан, – подумал он, – или, по крайней мере, не знает, что шарлатан. Пожалуй, можно будет позабавиться. Если он прав, если все так, как он говорит, – то, действительно, может получиться курьезно, очень курьезно…» Мягко загудел телефон, и на время он забыл изобретателя.
Вечером, однако, он намекнул Марте, что собирается затеять совсем новое дело, и когда она спросила, выгодно ли оно, – прищурился, закивал: «Очень, очень, душа моя, выгодно…» На следующее утро, фыркая под душем, он решил, что изобретателя больше не примет; но днем, в ресторане, вспомнил его с удовольствием и решил, что дело прекрасное. Возвратясь домой к ужину, он мимоходом сказал Марте, что дело провалилось. Она была в новом бежевом платье и почему-то куталась в розовый платок, хотя было совсем тепло в доме. Франц, как всегда, был забавно угрюм, но очень скоро ушел, – сказав, что слишком много курил и чувствует сильную головную боль. Как только он ушел, Марта отправилась спать. В гостиной, на столике подле дивана, остался открытый серебряный ящичек. Драйер взял оттуда папиросу – венскую, с картонным мундштуком, – и вдруг рассмеялся: «Сократительная передача… одухотворенная гибкость… Ведь он не врет… Ужасно мне нравится его идея».
Когда он в свою очередь поднялся в спальню, Марта, по-видимому, уже спала. Наконец, по истечении нескольких столетий, свет потух. Она тогда открыла глаза и прислушалась. Храпит. Она лежала навзничь, глядя в темноту, и сердилась на храп, на какой-то блеск в углу спальни и, между прочим, на самое себя. «Нужно – совсем иначе, – наконец подумала она. – Завтра вечером я сделаю иначе. Завтра вечером…»
Но ни в следующий вечер, ни в субботний Франц не явился. В пятницу он пошел в кинематограф, в субботу – в кафэ. В кинематографе волоокая дура с черным сердечком вместо губ и с ресницами как спицы зонтика изображала богатую наследницу, изображавшую, в свою очередь, бедную конторскую барышню, – а в кафэ оказалось бесовски дорого, и какая-то нарумяненная девица, с отвратительной золотой пломбой, курила, и смотрела на него, и качала ногой, и вскользь улыбалась, стряхивая пепел. «Я не могу больше, – протяжно, со стоном, шептал Франц. – Она застит жизнь, во рту от нее пересохло, нет сил… Так было просто – ее схватить, когда она меня тронула. Мука… Подождать, что ли, – не видеть ее несколько дней?.. Но тогда не стоит жить… Следующий раз, вот клянусь, клянусь… матушкой клянусь…»