— Но у нас-то его нет… — раздраженно пробормотал Дитер.
— Почему это нет, герр обер-лейтенант? — подал голос рядовой Либкнехт и подбросил в вязаной перчатке гранату. — Есть отмычка…
— Слушайте, мужики… — начал Арсений и замер с открытым ртом.
В дверях мастерской, целясь в них из «шмайссеров», вскинутых на уровень глаз, стояли два немецких автоматчика в серых солдатских шинелях…
А между ними в офицерской двубортной шинели с серебряным витым погоном, в каске на голове, стоял, глядя Малахову в глаза и наставив на него дуло «парабеллума», немецкий лейтенант.
Тот самый, которого, привязанным к табурету, как к эшафоту, с гранатой в связанных руках, от которой не избавиться, не отвязаться, он оставил когда-то в Эски-Меджите. Оставил смертельным сюрпризом, живой адской машиной, миной с часовым механизмом сердца… По слухам, она сработала.
— Ах, ты!.. — успел только выдохнуть Арсений, и пуля из «парабеллума» сбросила его с табурета.
Вскинулся Сергей Хачариди, рванулся к пулемёту — и тут же кожанка на его спине полетела клочками и брызгами…
С полминуты в железном хаосе мастерской трещал шквал автоматного огня. Последним, сумев сделать пару шагов в сторону отпрянувших немцев, сломился пополам крепыш Сабаев.
— Es ist…[53] — злобным шепотом выдавил из себя обер-лейтенант, но его не услышали.
— Alles![54] — повторил он окриком.
Грохот стих. Сизые едкие вихри золотились и клубились у керосиновой «летучей мыши», подвешенной под потолком…
Бутылки мадеры со звоном разлетелись о невидимые в ночи булыжники мостовой, засверкали осколками стекла.
Этот звук заставил обернуться обер-лейтенанта, последним выходящего из мастерской.
Оцепенение, охватившее Володьку, когда на полпути к месту партизанского праздника (он только так и воспринимал это внезапное застолье посреди почти освобождённого Симферополя — праздником) он вдруг увидел фашистов, гуськом выходивших из железной двери.
Оцепенение прошло, сменившись захлестнувшей до помутнения, до комка в горле ненавистью. Володька выхватил из-за спины «шмайссер» и, не поднимая его от живота, открыл огонь, поводя дулом по ночным теням, по серым фигуркам. Жал курок и кричал взрослые, злые слова, слова отчаянной ярости и отчаянного горя…
Их было так мало там, в лесу, этих праздников. Праздников с мужским потом и кровью свежих ссадин, едва подживших ран, с беспечной и мирной временами болтовней, но иногда полной самого благородного бешенства и самых высоких клятв, и…
…Я сразу понял, что тебя — нет. И нет ни Арсения, ни Шурале. Но не мог поверить, даже когда мы вас хоронили здесь, на старом воинском кладбище, рядом с матросами и солдатами, которые умерли от ран в симферопольских госпиталях ещё сто лет назад, в первую оборону Севастополя. Когда трещал наш салют над затихшим городом.