— Кто ж он теперь? — на бегу спросил Велик.
— Солдат, — пожал плечами Вовка. — Пилотка, гимнастерка, сапоги — все чин чином. Погоны с пушками.
— Вот-то радости у Петечки! Один сын на побывку после ранения пришел, не прошло и недели — другой заявился.
— А это уж как водится: кому повезет — радость за радостью катятся, а кому не повезет… — Вовка с горечью махнул рукой: его старший брат всю войну прошел без единой царапинки, а позавчера на него прислали похоронную.
Сенечка стоял у порога своей хаты, широко расставив ноги, крепко сбитый, ладный, краснолицый — похоже, успел уже хлебнуть горячительного. Полукругом, не рискуя подступать к нему ближе, чем шагов на пятнадцать-двадцать, стояли растерянные «моряки», слушая странную Сенечкину речь.
— Ишь, нацепили погоны, сопляки! Не доросли еще! Не положено! От погон все зло на земле… Ну-ка, быстро снять!
— Японский городовой! Какое твое дело? Мы к тебе не лезем! — закричал Гавро, вытирая кровь на губе. С правого плеча его свешивался на нитке сорванный «с мясом» командорский погон. Видно, Гавро побывал в руках у Сенечки.
— Молчать! — взревел Сенечка. — Скажи, пожалуйста, — Морфлот! Шпана недорезанная!
— Это ты полицай недобитый! — заорал оскорбленный Гавро.
Остальные тоже были оскорблены. В Сенечку полетели палки, высохшие коровьи лепехи, горсти песка — все, что оказалось под рукой. Сенечка начал выдергивать кол из палисадника, но в это время вышел его отец, низенький согнутый пополам старик с окладистой бородой и шустрыми глазами.
— Расходитесь, расходитесь, — замахал он руками на ребят. — Чего пристали к пьяному человеку?
— Мы его не трогали, он сам на нас налетел! — крикнул Гавро. — Погоны, вишь, ему наши помешали, Морфлот не по нутру!
— Мало ли что пьяный дурак может ляпнуть, — слегка осевшим голосом сказал Петечка и со злостью рванул Сенечку за рукав. — Ну-ка, марш в хату! Марш! — закричал он сдавленным голосом, негромко, но так страшно, что Сенечка подчинился. На прощанье он только погрозил ребятам кулаком, и то молча.
А Петечка остался еще на некоторое время. Оглядев ребят, он заметил Велика и обратился к нему:
— Валентин, угомони своих солдат. Что это на самом-то деле — человек с фронту, нюхнул пороху, пролил кровушку за нашу родную советскую власть, ну, пришел домой, выпил, думал, тут мирная жизнь, глядь — а тут дети в погонах. Вот он и осерчал. Скажи, Валентин, можно осерчать в таком разе? А? — Он цепко вглядывался в Велика, ожидая ответа.
Но Велик молчал. Он был согласен, что «в таком разе» можно и осерчать, однако соглашаться почему-то не хотелось — может, потому, что речь шла о Сенечке, которого он помнил по оккупационным временам, совсем еще недавним, и потому, что говорил это Петечка, который в те времена гордился своим предателем-сыном, радовался, что растащили колхоз, и, разделив землю, снова стали жить единолично, а сейчас вот поминает советскую власть, называет ее родной. Но и в спор вступать не было причины, потому как факт был налицо: Сенечка — солдат Советской Армии, а Петечка — отец двух советских воинов.