– Ваше высочество, только кушанья у меня самые простые; прикажу поставить еще один прибор.
Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в гостиную, где должны были они отобедать. Принц видит на столе три прибора.
– Кто эта третья персона, что намереваетесь вы посадить за стол? – вопрошает он. – Я полагал, что мы будем обедать вдвоем.
– Ваше высочество, эта третья персона – мое второе я. Она не жена мне, не любовница, не служанка, не мать, не дочь, она – это мое все.
– Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с вами, а посему оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте.
Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными, чудят. Та женщина была м-ль Ле-Вассер, которую он удостоил чести носить свое имя – почти точную анаграмму ее собственного[68].
В те дни стал я свидетелем провала одной французской комедии под названием «Дочь Аристида». Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная сия женщина с горя скончалась через пять дней после провала. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: именно он побудил ее представить пьесу на суд публики и, возможно, даже помогал в написании ее, равно как и «Перуанских писем» и «Сени». <…>
Образ жизни, что я вел, сделал Малую Польшу местом известным. Рассказы о блюдах, кои там подавались, передавались из уст в уста. В темном помещении откармливали цыплят рисом: они были белее снега и нежнейшего вкуса. К изысканной французской кухне добавлял я блюда, коими славна была Европа. О макаронах с соусом, пилао[69], ризотто и олья подрида[70] ходили легенды. Я с тщанием выбирал общество, для коего устраивал изысканные ужины, и гостям моим было очевидно, что мое удовольствие целиком и полностью зависит от того, насколько получали удовольствие они. По утрам в моих садах прогуливались самые изысканные и достойные дамы и неопытные юнцы, не осмеливающиеся с ними заговорить; я делал вид, что их не замечаю. Я угощал их свежими яйцами и маслом, качеством превосходящим Вамбр[71]. В довершение всего подавался мараскин Зара[72], лучше коего нигде невозможно было сыскать. <…>
Зачарованный подобной жизнью и нуждаясь для поддержания ее в ста тысячах ливров ренты, я частенько ломал голову над тем, как упрочить свое положение. Один прожектер, с коим свел я знакомство у Кальзабиджи, показался мне посланным небесами, коим было угодно, чтобы обеспечен мне был доход даже свыше моих желаний. Он поведал, какие баснословные барыши приносят шелковые мануфактуры и чего может добиться состоятельный человек, коли рискнет завести фабрику набивных шелковых тканей на манер пекинских. Он доказал мне, что шелка наши отменные, краски яркие, рисовальщики искуснее азиатов и на этом можно заработать немало. Он убедил меня, что, если запросить за ткани, что красивей китайских, цену на треть меньшую, они пойдут в Европе нарасхват, а хозяин дела, несмотря на дешевизну, все равно заработает сто к ста. Он изрядно меня заинтересовал, сказав, что сам рисовальщик и художник и готов показать образцы, плоды своих трудов. Я предложил ему прийти назавтра ко мне обедать, захватив образцы: сперва посмотрим их, потом поговорим о деле. Он пришел, я взглянул – и был поражен. Меня заворожил рисунок и красота цветов, а еще – что материал тот был устойчив к дождю. Золотая и серебряная листва превосходила красотой китайский шелк, что так дорого продавался в Париже и за его пределами. Я заключил, что дело это нетрудное: ежели приложить рисунок к ткани, то мастерицам, коих я найму и буду оплачивать поденно, останется только раскрашивать, как им объяснят, и изготовят они столько штук, сколько я захочу, в зависимости от их числа.